Рыцарь Англии (ЛП). — Но кто-то же должен знать! Что немцу хорошо? Профилактика ВИЧ по-берлински

Маруся осталась совсем одна. Никто из родственников не захотел взять к себе уже достаточно взрослую девочку. Марусе недавно исполнилось тринадцать. Все качали головами, цокали и жалели девочку, дарили ей шоколадки, но забрать к себе не захотели.

Сестра мамы, тётя Марина сказала, что у неё самой двое спиногрызов, куда ей ещё и третью. Двоюродная тётя Люба, к которой они с родителями ездили в гости и всегда помогали чем могли, тоже не взяла девочку к себе. Почему не объяснила. Брат папы жил на севере и возможно не знал, что брата больше нет.

Марусю привезли в приют. В комнате с ней оказалось три девочки, две такие же по возрасту как и она, и одна девочка на два года старше, но они ей объяснили, что старшую девочку скоро переведут в другую комнату.

Новые подружки потащили Марусю показывать быт, где столовая, где комната отдыха, где библиотека. Они не спрашивали где её родители и это было хорошо, потому что Маруся не готова была отвечать на этот вопрос. Каждый раз рот предательски кривился, голос начинал дрожать и из глаз сами собой текли слёзы.

Чуть позже пришла воспитатель Инна Ивановна и повела девочку в столовую, так как обед уже прошёл, а она была голодна.

Прошёл месяц, Маруся привыкла к распорядку в приюте, он даже начал ей нравиться и им иногда разрешали одним погулять по городу. По ночам Маруся начала спать и почти перестала плакать в подушку по маме с папой.

Однажды старшие девочки стали дразнить её.

Тебя родичи бросили, потому что ты страшная, ха,ха,ха!

Это не правда, — заплакала Маруся, — они погибли.

Они от тебя сбежали, чтобы тебя не видеть, — смеялись девочки.

Нет, они погибли, разбились на машине, — кричала Маруся.

Очнулась Маруся в комнате на кровати, возле неё сидела медсестра, и одна из соседок по комнате.

Очнулась? Что-нибудь болит? — спросила медсестра.

Голова кружится, — прошептала Маруся.

Ну, это не удивительно, ты головой сильно стукнулась, когда сознание потеряла, — ласково погладила её по голове женщина.

Я помню, что плакал, — сказала девочка.

Лежи, не вставай, иначе может хуже стать, — сказала медсестра и ушла.

Поздно вечером в комнату к Марусе пришли те самые девочки, которые смеялись над ней.

Извини нас, мы хотели пошутить, мы не думали, что ты вот так, — виновато сказала одна из них.

Ничего, — прошептала Маруся.

Тебя как зовут? — спросила другая девочка.

Ты нас простишь? Мы правда не хотели так сильно тебя обижать, мы не знали про твоих родителей, просто кричали, — сказала первая девочка.

Да. я вас простила, — сказала Маруся.

Через три дня Марусе стало лучше, ей разрешили вставать с постели. Она сразу же пошла в библиотеку, чтобы посидеть там и почитать книгу.

В это же время зашла девочка, которая приходила извиняться.

Привет, у меня для тебя сюрприз, — сказала она.

Какой? — спросила Маруся.

Я подглядела в твоём личном деле, что у тебя есть дядя и его адрес. Мы с девчонками написали ему письмо и он ответил, что не знал о трагедии с братом и что как сможет быстрее приедет и заберёт тебя из приюта.

Правда? Дядя Миша за мной приедет? — обрадовалась Маруся.

Да! — улыбнулась ей девочка.

Дни Маруся теперь были скрашены ожиданием приезда дяди. Однажды, после завтрака, в комнату зашла воспитатель и сказала.

Маруся, к тебе пришли.

Пойдём, сама увидишь! — не стала раскрывать секрет воспитатель.

Маруся издалека узнала своего любимого дядю.

С криком «Мишка!» она бросилась ему на шею. Он обнял девочку, прижал её к себе, потом отстранил посмотрел на неё.

Какая же ты большая стала, Маруська! — восхищенно проговорил он, — беги, собирай вещи, ты едешь со мной.

Маруся пулей побежала в комнату, собрала нехитрые пожитки, расцеловалась с соседками по комнате. Побежала к дяде. На полпути, что-то вспомнила и побежала в комнату к старшим девочкам.

Спасибо тебе! — обняла она свою бывшую обидчицу.

Уезжаешь? — кивнула на сумку девочка.

Да, за мной дядя приехал, — радостно сказала Маруся и ещё раз обняла девочку.

Маруся уехала с дядей жить на Север, там у него была жена и дочь, которые очень тепло приняли девочку. А документы на удочерение он оформил чуть позже.

Esquire публикует рассказ Глеба Васильевича Алексеева «Дунькино счастье».

В сборник вошли проза, стихи, пьесы Владимира Маяковского, Андрея Платонова, Алексея Толстого, Евгения Замятина, Николая Заболоцкого, Пантелеймона Романова, Леонида Добычина, Сергея Третьякова, а также произведения двадцатых годов, которые переиздаются впервые и давно стали библиографической редкостью.

От составителя

«Тексты этой книги рассказывают об эпохе нэпа, эпидемии самоубийств и моде на свободную любовь, а вовсе не о партийных дискуссиях, производственных прорывах и борьбе с кулачеством. И если кому-то покажется, что мы перепечатываем тексты столетней давности в погоне за клубничкой, - что ж, граждане, оно и тогда кое-кому так казалось. А между тем писатели говорили о том, что видели: о том, как в эпоху, наследующую великим переменам, люди кидаются в разврат и смерть, потому что опять убедились в роковой неповоротливости человеческой природы, в подлой и спасительной неизменности ея.

Глеб Алексеев (1892–1938 ) (в антологию включены два произведения: повесть «Дело о трупе» и рассказ «Дунькино счастье». - Esquire ) написал довольно много, и его проза интересна не только как свидетельство эпохи; самый известный его роман - «Подземная Москва», о поисках библиотеки Ивана Грозного. Но лучшее, что он написал, - сатирические повести и рассказы о второй половине двадцатых, среди которых выделяется «Дунькино счастье», сказ не хуже Зощенко, с деталями весьма колоритными».

У меня, мил-моя, такая пролетарская происхождения - даже самой удивительно, какая я чистокровная пролетарка. Уж такая пролетарка, такая пролетарка - ни одной подозрительной кровиночки во всем нашем роду не сыщешь. Что по матери, что по отцу. Все сызмальства крестьянством на подбор занимались, а тесть даже и скончался в пастухах. Скажет ему, бывало, Захар Кузьмич - был у нас на селе лет тридцать назад лавочник, кулак страшенный: «Торговал бы ты хоть дегтем, что ли, - скажет, - что за жизнь: коровам хвосты крутить». А тесть мой в ответ: «Дык ведь как сказать, Захар Кузьмич, как они коровки-то обернутся, ты ее дернешь за хвост, она и обернется». А оно вон и вышло - как обернулись! Удивительный сознательный старик был, и все, бывало, нюхает табак и молчит, от него и я загадочно молчать попривыкла. Так мы все в дедов и вышли - крепко приверженные к своему классу, да только в деревне какое же житье! Вот начну я так-то иной раз вспоминать свою жисть с самых пеленок - веришь ли, мил-моя, так защемит сердце, захолонет, словно пойманный птенчик… По брови в снегу жили, а летом в поле с тоски удавиться можно: никакого удержу у нас полям нету, окромя неба… А хозяйство опять же обыкновенное - никакое, можно сказать, хозяйство: лошаденка - воз больше на себе везешь, корову только-только перед германской войной купили; да на беду не взяли в мобилизацию отца - многие у нас в войну бабы от детей отдохнули, ну, однако, отец остался, и почали тут одна за другой рождаться дети, и больше девчонки… Мать, бывало, только с пузом и ходит да плачется: «И на кого я вас, оглашенные, рожаю?..» Конечно, и мерли, а все же пятеро осталось, в одну одежку по очереди влезали. И всех-то я их вынянчила и росла-то так до шешнадцатого году - от одной люльки к другой, сестричек своих пестовала, и только и радости бывало, что пойдешь в поле, а поле у нас, говорю, страшное, огромное, от Зеленой Слободы кидается в овраги, и по оврагам кусты, - нарву там цветочков, курослепа какого, иван-да-марьи, дикой черемухи и бреду опять в сумлении к своим люлькам. И очень было мне тягостно, когда подойдешь к своей избе с цветочками в руках, а плетень сломан, под сараем колесо валяется, окно в избе подушкой заткнули, а на дворе, словно червяки в пыли, мои прекрасные сестрицы…

Задумаюсь, бывало, я вот так-то о человеческой своей судьбе - самой страшно: какие в голову мысли лезут! Очень я рано задумываться начала: маменькина-то жизнь - вот она, перед глазами… Смотрю, как она в желтой своей кофтенке - поповна ей дала за мытые полы, она в той кофтенке всее свое жисть проходила - смотрю я на нее, как она картофь перебирает или навоз с-под коровы чистит, - руки у нее черные, в узелки завязались, лицо восковое - враз с картины Страшного суда, зуба ни одного не осталось, всем кошельком жует, и только один живот тяжелый в ней и есть. Смотрю на нее и плачу: «Ох, охоньки мне, девушке, не такая ли счастье меня ждет, судьба моя из маменькиных глаз проницает». А в девках я прекрасная-хорошая была; запою, бывалача, - парни только рты поразинут, стоят словно ошпаренные; коса моя всем девкам на зависть; и в руках замечательная-проворная была: горшки ли в печи, чугуны с бельем проворочать? А в поле с серпом наперед всех уйду, так и врежусь рекой в горячую рожь. Да только к чему ж она, красота-то на деревенском дому? На деревне красотой судьбы своей не изменишь… И стала я так задумываться да размышлять; сижу, бывалача, на завалинке, качаю Аленку там или Маньку, у ног моих цыплята землю скребут, тоже жизни просют, в доме нету никого: на покос уехали, греет солнышко мою щеку в слезах, а перед глазами у меня туман - вредный туман, как на реке, поднимается, - и так мне жутко станет среди бела-то дня, будто вечером я и одна в реке, в Чертовом Яру купаюсь. Ух, ты, поле, поле большое, ох, судьба ты моя неизвестная!.. А она, судьба-то, очень известная, какая на деревне судьба! - все на глазах у соседей прожили, всякому загодя известно, что его ждет. Вот, думаю, выйду и я замуж, буду рожать почем зря, а сама буду длинная да страшная, и глаза у меня завалятся, как на иконе, и будут у меня в сундуке спрятаны полсапожки и шаль, и буду я их надевать на праздники, - и так и помутнеет от той мысли в глазах, и так страшно станет, что будто не жимши я, а прожила уж, - такая у нас на деревне, всем известная наша судьба!.. А исполнилось мне шешнадцать лет, стал тятенька туманные слова заговаривать: «Очень, говорит, ты на мене не надейся, потому много вас у меня растет, чересчур даже много жизни вокруг меня подымается, а ты, говорит, девка уже на выданьи, но только время теперь очень самостоятельное, и можешь ты сама правов добиться от жизни, а богатство твое в твоем девичьем блюдце только заключается, если, например, оно у тебя целое». Поняла я тут, что на лошадь он намекает: «Не дам, мол, тебе лошади, как замуж пойдешь, не надейся, мол», - и загрустила еще больше. Только бы, думаю, вырваться куда из села, и тогда предстанет моей жизни новая деталь, и не будет у меня маменькиного заветного сундука, а она уж тот сундук опорожнила, чтоб приданое мне собирать, и не видит, конечно, что я на тот сундук взираю со слезой, что в нем-то моя темница и спрятана.

«Маменька, - говорю, - не собирайте мне ваш сундук, я в мечте другое имею… «

«Дура ты, - отвечает, - на тот сундук Наталка засматриваться начинает, четырнадцатый год девке… что ж от своего счастья отказываешься?»

«Маменька, - говорю, а сама плачу чисто весенний какой ручеек, - нет мне счастья на дне вашего сундука… Всее жисть я наблюдаю и своего случая жду, чтоб на волю из нашего села пробиться… И знаю, - говорю, - еще про то, что повсюду, окромя нашего отсталого села, большая слобода женщине дадена, и каждая свою судьбу сама привлекает.»

Как вскинется она, и вижу я: слезы у нее пошли, а глаза взапуски меня наблюдают, но только я хладнокровно ей говорю:

«Вы, маменька, не сумлевайтесь… ненарушенная я и девичье свое дело тонко веду, а только поклялась я себе над речкой, поклялась над омутом, - вижу: старуха дрожмя дрожать принимается, и режу до конца: - Поклялась я, маменька, над темным тем омутом, что скорее в омут головою, чем вашей жизнью прожить и от слез ослепнуть…»

«Мы, - отвечает, - честную крестьянскую жизнь прожили, вот она, - говорит, - моя рука, копыто, - говорит, - всю жизнь не разжимала, так и помру с серпом, всегда свой трудовой кусок ели…»

«Про то, - отвечаю, - маменька, вам никто и не прекословит, про то теперь и рабочая крестьянская власть дадена, а только жизнь идет наперед, и на полсапожки с полушалком я никак не согласна…»

«На что ж ты, - спрашивает, - согласна, дура горемычная?»

«Про то, - говорю, - моя думка знает, про то мое сердце, как воробышек, бьется…»

Тут она и просыпь все начистоту:

«Зря ты, Дунюшка, надежду таишь, все одно отец лошади со сбруей тебе не даст… Петяшке, говорит, лошадь… Петяшке и сбрую…»

Вижу, очень далеко она вглубь смотрит, а сама думаю: «Ну ладно, может, мне вашей лошади и не нужно, но пусть уж по-вашему будет»… И стал у нее с того разговору голос очень придирчивый, даже не смотрит на меня, обедать сядем - норовит куском обнести, два слова скажет, а третьим подавится…

«…Ты не сумлевайся, Грунюшка, наливай кофейку еще и сахару клади внакладку… мы в этом нынче не нуждаемся…»

Томилась я так - не знай! - год ли, два, а все ж дождалась своего счастья. Приехала к нашему попу тая поповна, что матери кофту за полы дала, была она в Москве акушеркой, - как раз в самую революцию от нас съехала и попу своему сказала очень жестоко: «Вы, говорит, своим происхождением меня навеки уязвили, и одна мне путь-дорога в жизни осталась - акушеркой быть, свободной прохвессией заниматься».

Так акушеркой и была, и - слышно было - роскошно в Москве живет, и замужем за артистом сцены, и ботинки на высоком каблуку почем зря по будням носит.

Да, видно, дочернее-то сердце не стерпело: как стал поп прихварывать да по советскому времени сам косой на поле махать - приехала к нему летом навестить, и вижу: шляпка на ей чугунком, и жакетик желтого цвету, и ботинки, действительно, на высоком каблуку - так в самую грязь ими и чешет. Идет, бывалача, под вечерок по деревне - стадо тебе тут гонют, пылище, бараны мордами в ворота прутся, самая окаянная страда, - идет она эдак, и понимаю я, что очень она нас, деревенских, жалеет, от гордости от своей жалеет: то ребенка какого по головке погладит, то пришла раз у роженицы научно дитю принимать, очень, говорила, трудный на практике случай из-за не такого тазу, а баба родимши на другой день куру ей понесла, и не взяла она той куры, и поп по тому случаю вконец огорчился. И так это мне душенька ее словно на ладонке видна, и стала я задумываться, что пришел случай моей жизни - вон он, идет по деревне, от пыли платочком обмахивается, и, веришь, девушка? - до того я в задумчивости моей дошла - увижу ее, бывало, задрожу вся беспричинно, руки ходуном зайдутся, а в глазах будто кто на огневых колесах едет. Звать ее начала про себя: «Вон, Дунюшка, планида твоя идет, счастье твое с платочком путешествует»… Ну, по прошествии некоторого время насмелилась я с нею заговаривать. Выдет она куда на лужок или к речке - время в мечте своей провести, а я и вот она: тоже гуляю, словно у меня и делов нет, и Петяшка в люльке не орет, как оглашенный какой черт!..

«Здравствуйте, - прилично говорю, - Клавдия Ивановна! Очень погода нынче чтой-то прелестная…»

Усмехнется она вбочок, губки подкрашенные подберет:

«Чтой-то ты, Дунюшка, погоду примечать стала… это, - говорит, - не к добру… Мы, - говорит, - люди, погоду не примечаем, пока у нас сердце не тронутое…»

Вижу - чудно она говорит, но догадки, конечно, не даю.

«У нас, - говорю, - какое же сердце?.. Маменька с папенькой нас про сердце не спрашивают…»

«Али, - говорит, - спрашивать время пришло?»

«Вон, - думаю, - куда сигаешь?» Враз поняла: про Андрюшку намек дает, но все-таки свою линию веду.

«Наша, - говорю, - девичья судьба - что ягода в поле! Одного дня ей цветения… Вся, - говорю, - красота наша деревенская, у кого если она и есть, в один день изничтожается… Наша судьба горькая, как полынь-трава, и выхода из судьбы нам нету…»

«Что ж, - спрашивает, - так печально на свою жизнь взираешь в молодые годы? Всяк своей жизни кузнец. Всяк, - говорит, - устраивает ее как умеет!» - а сама ни к чему на былинку смотрит, и вижу я: на глазу у ней слеза висит; шутя платочком слезу ту отерла ей.

«Кузнец-то, - думаю, - кузнец, да вот и ты плачешь! Не очень оно легко, жизнь-то ковать, это тебе не подкова какая-нибудь»… Говорю тебе, девушка, откровенно, ужасно я в ту пору сообразительная была и про всякую мысль понимала, словно глазами ее видела…

«Не подкова, говоришь? - тихо она это сказала, а потом засмеялась беспричинно и платочек бросила. - Пойдем на реку купаться! Будем, как две русалки, плавать!»

Пришли мы в Чертов Яр, разделась я, она и замечает:

«Очень у тебе тело красивое… много, - говорит, - я по своей практике телов вижу и к такому печальному выводу пришла, что редко бывает у женщины красивое тело… А если и бывает, разве на деревне…»

«А что же, - отвечаю, - нам с тела чай пить, что ли? Вон моя маменька первая на селе красавица была, а какая превратилась теперь моя маменька?»

«Не цените, - говорит, - вы красоту… проспали загадку жизни всей, а она и есть одна настоящая правда…
У вас, - говорит, - тут простор, леса, птички поют, у вас, - говорит, - счастье под каждой былинкой живет, с каждой бабочкой с цветка на цветок перелетает и в реченьке, как русалка, прячется!»

Сняла она рубашечку с кружевом, палталончики наскрозь прошитые, примечаю я: тоненькая, худенькая, и две груди, словно, прости господи, собачьи тити, висят…

А я, сама знаешь: грудь как топор, крепкая я, хорошая была…

«Завидую, - говорит, - тебе, Дунюшка, очень завидую твоей первобытной красоте…»

И тут-то вот я и насмелилась.

«А я, - говорю, - вам завидую, Клавдия Ивановна…» - сказала, а сама захолонула вся…

«Чему ж, - спрашивает, - завидуешь?»

«Тому, что жизнь у вас прелестная, что в городе вы и живете по своей собственной воле, не на мужниной спине, как таракан на собачьем хвосту…»

Сникла она, как цветочек, и отвечает печально:

«Раньше в теремах лучше жили… наше, - говорит, - бабье счастье в терему обретается…»

Не поняла я, к чему она про терема указывала, но только стали мы с ней вроде как подружки: всегда идем вместе, в лес ли за ягодами, за грибами, в поле жать ездили… И такая повелась у нас дружба, словно мы с ней родные сестры, и так выходило, что будто я-то старшенькая, а она младшенькая, вроде Наталки, и все говорит мне, бывало: «Твоими устами сама жизнь говорит: поле, лес и река, и ты сама не понимаешь, как все то замечательно!» Я, конечно, тоже дурочкой прикидываюсь, про цветочки поддакиваю, а на самом деле очень понимаю, к чему мои речи и куда цель веду. А виду ей, конечно, не подаю, да и в самом деле очень к ней привязалась и за нее от папеньки крутой разговор вынесла. «Какая, - кричит на меня, - она тебе канпания, ты, - говорит, - на выданьи, ты про свое дело должна задумываться, а не лясы точить почем зря!» «Папенька, - отвечаю, - каждый своего счастья кузнец, и сказывает мое сердце, что принесет мне счастье Клавдия Ивановна, и не мешайте мне свой случай обеими руками ухватить!» «Какое - счастье, ай родить собираешься?» Стал он в ту пору про мои дела с Андрюшкой соображать - и верно, очень мне Андрюшка нравился, да только как я - голь перекатная, и все ходит, бывало, возле нашей избы: то попросит топор, то косу отбить, то еще чего… «Нет, - отвечаю, - тятенька, не тряситесь от страху, я вас своей судьбой не опозорю, не придется вам с маменькой по деревне в хомуту бежать» - сама знаешь, как еронично приходится родителям в хомутах, если девка не целая… Однако ничего! Такого у меня с Андрюшкой не было, держала я в мечте наперед свою жизнь сковать, а потом их, Андрюшек-то, сколько хошь найдется, только свистни…

Стали мы с ней словно подружки какие, прохаживаемся по полю в обнимку, цветочки-ягоды собираем или поем. Бывало, зальюсь я в лесу соловьем, хвачу во все груди - только стон по лесу пойдет, птицы и те примолкают: очень любят птицы человеческую песню слушать. Сядет она под кустиком, где придется, тоненькое личико ручками подопрет и слушает-слушает, словно неживая. Понимаю я, конечно, что у нее на груде свое горе есть, - заливаюсь еще жалостнее, до самого дна песней достаю. Заплачет она, и я плачу вместе с ней, а сама и не знай о чем! А раз принесла ей с почты письмо - лежала она на бережку под зонтиком, печально смотрела, как паучки по воде вьются и не тонут, - ухватила она то письмо, дрожит, личико перекосилось, а распечатать боится.

«Жизнь ты мне принесла аль смерть? - спрашивает меня, а в глаза мне не глядит, будто я знаю, про что письмо написано. - Вскрой, - кричит, - сама вскрой.»

Распечатала я то письмо, глянула она цепким оком, ка-ак бросится мне на шею! «Никогда, - кричит, - этот прекрасный момент я тебе не забуду!» И вдруг заслабла совсем, легла на траву, еле дышит. «Поцелуй, - говорит, - ты мене, крепче, поцелуй, чтоб душу выпить!» Поцеловала я ее, бьется она в моих руках, как овечка, и глазки закрывает. А я, конечно, соображаю про себя: «Ну, пришел наконец решающий день жизни, надо подкову ковать, уедет она теперь, обязательно уедет назад в Москву, и останусь я люльки качать!» - подумала так, ка-ак зареву…

«Что ж ты, - говорит, - плачешь, сестра моя? Теперь радоваться надо!»

А я сквозь слезы:

«Уедете вы, Клавдия Ивановна, и про все наши цветочки забудете, останусь я свое немудрое счастье ковать, и закуюсь в маменькины да в свои люльки на всее жизнь, и завянет моя душа, которая, может быть, тоже мечту имеет…»

«Глупая, - отвечает и смеется, - глупая ты… приезжай ко мне, я тебе очень даже устрою… Вот, - говорит, - мой адрес, прижмет тебе невтерпеж - напиши мне письмо. Я, - говорит, - благодаря тебе, может быть, ума не решилась… А добро разве забывается?»

А мне только этого и нужно. Спрятала адрес подальше, и стали мы с того дня к отъезду готовиться. Хожу я, словно неумытая, в глаза ей печально смотрю, а то уткнусь в коленки и плачу.

Тут же вскорости она и уехала…

«…Постойко-сь, я кофейку подварю. Ты, девушка, не отказывайся, да и я с тобой в компании чашечку выпью.»

Уехала она так-то из Зеленой Слободы, а для меня - веришь ли? - словно звездочка закатилась. Оно, конечно, может, и дожила бы я свой век в Зеленой Слободе, и, наверно, подходяще дожила бы… Ну, вышла бы за Андрюшку, ну, оттягала бы сетаки у тятеньки лошадь с хомутом - теперь и женчине в деревне мужские права дадены, - нет! вступила мне в голову после отъезда Клавдии Ивановны мечта со всей невозможностью, не могу хладнокровно смотреть на наше житье, да и все тут! В поле выйду - серп в руках веревкой заплетается, в ухо словно дьявол какой шепчет, и все башмачки ее в глазах мельтешут. И стала я детишек почем зря шпынять: мало вам матери, меня сосете! Тому, бывалача, пинка загвоздишь, того крапивой причешешь, а тут еще горе горькое пало на бедную мою головушку, словно роса на цветок… Улестил ведь меня Андрюшка-то! До сей поры не могу в толк понять, отчего тая беда приключилась, а только пошла я с ним в лес по хворост, и нарушил он меня, сиротинушку, почем зря…

И то сказать: первый насмешник в деревне и гармонист, из себя всегда аккуратненький, сапожки лаком, рубашечка нараспашечку, и привез с войны замечательные брюки-клеш…

«Ты, - говорит, - не сумлевайся, если что - я на тебе и жениться могу!»

«Ирод, - говорю ему, - ирод ты, сукин ты сын, да на мне всякий человек женится, потому нет супротив меня во всей округе девки, а мешает мне с тобой век скоротать мечта…»

«Какая же, - спрашивает, - у вас, Евдокия Степановна, мечта? Может, ваша мечта под мою подходит, потому я, - говорит, - тоже для своей жизни не мерзавец, и очень даже к ней, собачке, за время военно-гражданских моих подвигов внимательно присмотрелся…»

«К чему это, - спрашиваю его хладнокровно, - ты присмотрелся-то, подлец ты эдакий?»

«Я, - отвечает, - всегда, когда мне в мертвую схватку с глазу на глаз с человеком идти приходилось - то ли в ерманском каком окопе, то ли в гражданских моих подвигах - всегда, - говорят, - как прижмешь его, сукинова сына, к гробовой доске - все норовишь, бывало, душу ему наизнанку вывернуть…

Какая она у него, недотрога? А вообще, - говорит, - Евдокия Степановна, я держусь такого взгляда, что душа - пар: сколько я этих душ загубил, а ничего хорошего про то не увидел…»

А сам дымок поверх усов пускает и небрежно бьет хворостиночкой по лаковому сапогу.

И поняла я тут: зараженный он парень, все они, ироды, с войны помутнелые пришли и никак правильного пути-дороги отыскать не могут.

«Нету, - говорю, - Андрей Михалыч, у нас с вами общего пути, вам остепениться надо, а моя дорога к другой мечте лежит, мне, - говорю, - все с рубашки начинать надо, не говоря уже о полсапожках… а была, - говорю, - у меня одна богатства - девичья моя честь, да и той лишили вы меня почем зря!»

«Ну, - отвечает, - эта богатства немудреная, если, - говорит, - чего такого - я завсегда ответ готов держать, и жениться на вас могу с полным уважением, будто, - говорит, - вы не нарушены и в целости себя соблюли…»

А сам, конечно, прицеливается: как бы ему без скандалу делу притушить? И скажи ты мне, девушка моя милая, отлично понимала я про мужское непостоянство и цену им, кобелям, знала, а поддалась словно курица… Да только вышло, что горе мое горькое мне же на радость повернулось…

Ох, и боролась же я за свое счастье! Зубами, Грунюшка, ногтями по кусочку вытягивала, чтобы пришло оно, как солнышко красное, и обогрело мою сиротскую жизнь… И то сказать: посмотри, как я теперь живу, - вон у меня даже рояль в углу без надобности стоит, а хочешь сейчас граммофон тебе заведу, про артистку Варю Панину, очень замечательно поет «Наш уголок я убрала цветами»…

Так вот в осенний один вечер, когда повез тятенька в город сельналог и вернулся окончательно выпивши и даже без последних сапогов, - собрала я свое имущество, обошла двор наш - в последний раз с ним повидалась - и отмахнула пешочком двадцать три версты на полустанок, да в Москву и прямо к Клавдии Ивановне, да прямо ей в ноги - вышла она в белом халатике в переднюю комнату, - обхватила я ее за холодные коленки и плачу-убиваюсь: «К вам, - рыдаю, - к своему ангелу-хранителю пришла, больше мне податься некуда, прогоните - все одно что в пролубь!» Удивилась она очень: «Как же, - говорит, - ты, Дунюшка, без письма? Ты бы мне письмо прислала, у нас в Москве такое переполнение людей, что тебе даже переночевать негде, да и что ж ты в Москве будешь делать? Нет, - говорит, - никак невозможно, что без письма приехала!» Я, конечно, рыдаю искренне, глотаю горькую свою слезу, а сама думаю: «Написала бы письмо, ничего бы и не получилось, - забыла она про цветочки-ягодки, ни за что бы не дозволила по письму приехать!..» А приехала - будь что будет! «Клавдия Ивановна, - говорю, - не губите, нет у меня на свете ни одной доброй души, окромя вас! Вспомните, - говорю, - вам счастье в письме принесла, может, и теперь счастье приношу… Я, - говорю, - тут вот, в передней вашей комнате на сундучке помещусь, как пес буду вас стеречь!» Посмотрела она невидящим глазом, вижу: думает про себя, чего - понять не могу, однако говорит: «Хорошо, а теперь идем чай пить, Дунюшка, очень ты меня удивила своим приездом, свалилась, как снег на голову»…

И вправду, характер у меня очень решительный: заберется что в голову - никаким каком оттуда не выкурить, все сверлит и сверлит, давит на самую душу, пока не добьюсь своего.

Входим мы с ней, значит, в эту самую комнату, остановилась я на пороге и глаз отвести не могу. «Господи, - говорю, - до чего ж некоторые люди роскошно живут!» Не хуже твоего; присела на канапе, и сесть-то боюсь, сижу краешком и смотрю, как дура, на рояль, а она и говорит: «Ты, Дунюшка, обожди минуточку, у меня секретная беременная на приеме, я мигом ослобонюсь, посидим мы с тобой всласть и вспомним все золотые наши денечки в Зеленой Слободе… и если бы, - говорит, - моя воля - убежала бы из города без оглядки на природное лоно, жила бы всей грудью, как живется!» Что ж, конечно, с нее взять: городская она, не понимала нашего крестьянского житья… «Цветочки, ах, какие замечательные цветочки!» - а мы, небось, и не видим этих цветочков, хоть по брови в цветочках живем…

Ослобонилась она от секретной, сидим мы с ней, пьем, конечно, чай с баранками, сухариков она положила в тую вазочку, и примечаю я, что уж с лица-то она посветлела, попривыкла ко мне, значит, и мысль-то у нее работает, значит, на мою мельницу: как и что! - а тут вскорости и муж ее пришел, влетает эдак фертом - и пиджак клеш, и брюки, конечно, в полоску, и бант на плече лежит словно лента, а из себя прямо скажу - фигура и мелкий, только и есть, что взгляд пронзительный, да и пьяный уже, и говорит, усмехаясь:

«Это что за птица?»

«Никакая, - отвечает Клавдия Ивановна, - не птица, а Дунюшка из Зеленой Слободы, и я тебе о ней говорила», - а сама глазами на него, прищуривает глаза-то, но вижу я, что опять же за меня прищуривает, не зло, а с любовью… «Ну, - думаю, - мое тонкое дело все же не пропащее, в аккурат выходит мое дело…» Стал он как статуй и говорит:

«Дунюшка так Дунюшка, мне это без особенного внимания… А дай ты мне из верхнего сундука фрак и залакированные ботинки, и еще, - говорит, - пора бы отыскать запонки, что мне в городе Липецке за роль мою поднесли пролетарские студенты, их, - говорит, - я бы хотел на память на самом виду носить! А Дунюшку свою как хочешь, так и устраивай, я, - говорит, - очень хладнокровно отношусь к этому вопросу, и притом же тороплюсь…»

Ушел он в другую комнату переодеться, а оттуда, гляжу, прет прямо на меня в одних розовых подштанниках, умылся, однако, в ванной комнате, одеколоном помазался, и - как оделся - совсем даже ничего, красивый, а только, конечно, куда же ему против Андрюшки - щуплый, жухлый, как прошлогодняя полова.

А моя-то смеется бабьим смехом, платочек ему в кармашку сует.

Совсем, - говорит, - красавец ты!

Ему, понятно, лоскотно внимание, привстал он на носочки, словно в театре, ручкой размахивает:

«Адье-с, счастливо оставаться!»

Ну, а я тоже не дурой на свет родилась, сейчас в переднюю, ухватила его пальтишку и подаю.

«Ишь ты, - говорит, - и не было прислуги, и вроде как бы есть прислуга!..»

Так я у них и осталась: не то подружкой, не то прислугой, и очень даже прекрасно мы зажили. Встану, бывалача, утрешком - рань, спят они - он из театров поздно приходил, роли там играл замечательно и завсегда пьяненький, ее по вечерам тоже редко видишь, - встану утрешком, все приберу, ботиночки почищу - первое время очень стеснялись они, что я ботинки чищу, а я успокоила: «Мне, - говорю, - труда никакого не составляет, я, - говорю, - заодно и свои полсапожки в чистоте содержу!» - натружу самоварчик, а к двенадцати пациентки стучат, то одна, то другая, и очень даже ловко в скорости времени научилась я с этими пациентками разговаривать. «Прошу вас обождать, наша докторица вчера очень устали на приеме секретных беременных и спят еще, но вскорости вас примут!» Ну, конечно, вру - была она вчера в театре, смотрела, как ее Мишенька роль исполнял, и мне же потом в передней всю кофту проплакала: «Очень, - говорит, - замечательно он представляет, а вот поди ж ты… куда как пустой человек в жизни!»

А Мишенька ейный в тот день под самое утро, как молочнице прийти, домой ввалился, шапка на ухе, лыка не вяжет, грохнулся в передней на сундук, и пальто заблевано, и опять же об одной калоше.

«Михал, - говорю, - Василич, не бережете вы себя!»

«Я, - говорит, - талант, и в огне сгораю», - и плачет, и кулачком себя по заблеванной груди стучит. «Эх, ты, портач злосчастный!» Сгребла я его, втащила в комнату, пальто сняла, парченки с него сняла, сунула под одеяло - знаю, завтра застыдится в глаза мне взглянуть. Очень он куражился, когда выпимши был, думаю, и пил больше для куражу.

Стала я так-то у них все одно что своя. Я и в театр на транвае съезжу, и вру там, бывалача, главному ихнему прямо в лицо: «Очень, мол, наш талантливый Михаил Василич разболемшись нынче», - а он, конечно, вчера по пьяному делу с лестницы ссыпался, все три этажа смерил, я и в лавочках кредит завела - тоже и так бывало: в получку икру почем зря лопаем, а то

и картофель на постном масле жарим. И стала я присматриваться к жизни и привыкать, все, бывало, думаю: что к чему? - и очень мне все чудно сначала казалось. Конечно, городской человек по-другому живет, на дни счет своей судьбы ведет, а взглянешь в корень - очень даже городские люди жизни не знают, и живут, почесть что, как придется, и никогда не антиресуются, какое судьба им испытание приготовляет. Попривыкла я и к пациенткам этим самым. Иная придет и еще в передней наплачется: «Дома ли, - спрашивает, Клавдия Ивановна?» - а у самой губы синие и глаза как таракане по углам бегут. Напаскудить, конечно, напаскудила, ну, а грех открыть - все одно что в деревне, боятся…

И делала им всем Клавдия Ивановна аборт, и многие ей за то руки в слезах целовали и называли, какая она спасительница ихней жизни. Взглянешь на иную: шляпка новенькая, платьице справненькое, каблуками по лестнице, конечно, стучит, а придет к нам - сядет в передней комнате на мой сундучок, пальчиками перебирает и слова боится сказать. Страшное, конечно, это дело - аборт, страм от него большой, и все-таки убийство оно, я так и полагаю: ребеночек, хоть и маленький в нутре, а все-таки это чувствует… Однако выучилась я с ними управляться очень ловко; какую подходящим словом ободришь: «Неприглядное, мол, наше бабье дело, и если от всякого родить - места на земле не хватит». Иную, что помоложе, за плечико подержишь, пока она в слезах раскаивается, - она и жмется доверчиво, и глазками благодарит… И почал мне с той поры доход от них идти, то гривенник, то и весь рубль, и Клавдии Ивановне очень это нравилось. «Ты, - говорит, - мне помощница, опять мое счастье бережешь!» - да вот оно и вышло счастье за решеткой сидеть!..

Пожила я так с месяц, и все меня в том доме признали и к моей личности окончательно привыкли. Вечерком выйду, бывалача, к воротам на лавочку, и все здоровкаются: «Здравствуйте, Евдокия Степановна», никто даже и не скажет «Дунька», как на деревне. Сядем, бывалача, на лавочку - время за семечками убить - и ведем замечательный разговор про существо жизни: что на свете к чему и как, про звезды, про жилищное наше товарищество, какие на свете подлые случаи бывают. И был у нас на дворе банщик один, он хоть и банщик, однако из кандидатов в партии состоял, замечательный, сознательный был человек. «Я, - говорит, - в Сандуновских банях служу и мою, - говорит, - десять, а то и пятнадцать человек ежедневно, и даже иностранцев, и от них на всяких языках разговаривать научился». И верно - загнет иной раз слово: «Аллес, - говорит, - фирман», или еще круче: «Консоме пашот», - а я только спрошу: «Вы, может быть, Платон Петрович, по-матерному говорите, так я похабного не слушаю». «Что вы, - отвечает, - я даже в уме про похабное не держу, а говорю вам иностранские слова, чтобы закрепить с вами деликатность и смычку». «Что ж, - отвечаю ему, - я никогда не отказываюсь с умным человеком про жизнь разговориться, всегда, - говорю, - интересуюсь узнать: как люди живут?» - а сама думаю: «Закрепит он мне такую смычку, что придется самой к Клавдии Ивановне в секретный прием идти»; и положила с ним так: слушать всякие его иностранские слова со вниманием - пусть покуражится, - а воли рукам ему не давать… И все-то, бывалача, расспрашивает он меня: как я живу, да как мои хозяева живут, да записали ли меня в союз, и прозодежду дают ли, и в отпуск меня пускают ли? А я и слыхом ни про какой союз не слыхивала, и какая такая прозодежда? - а он бубнит в самое ухо: «Теперь, - говорит, - очень большие права всякой личности дадены, и никто те права нарушить не смеет, и прозодежду вменено в священную обязанность выдавать, нам, - говорит, - в бане и то прозодежду выдают, передники из клеенки, а уж какая, - говорит, - в бане может быть прозодежда? - и, кроме того, конпенсация за неиспользованный отпуск, если, - говорит, - такой отпуск за пять с половиной месяцев заслужите!» Стала я, конечно, в его слова вникать, прошу только, бывалача: «Вы мне, Платон Петрович, объясните все ваши иностранские слова без утайки», - ну, он скажет по-инострански, а потом и объяснит. И поняла я: много справедливого человек говорит, и про эксплуатацию, и так, но только, конечно, окончательного виду ему не подаю, свои секреты тоже за зубами держу - примериваю, как лучше выйдет.

А раз он мне и говорит:

Ходят, - говорит, - по двору неофициальные слухи, что ваша хозяйка манипуляет незаконные аборты, а вы по гривенничку на чай собираете. Должен я вам про то сказать, что мастера обеспечены предприятием и особого вознаграждения за труд не приемлют. Я, - говорит, - даже в бане от голого человека на чай не беру, а отношусь к своему труду сознательно, да! И суть, - говорит, - тут в другом спрятана, не в паршивом гривеннике, который может ваше пролетарское происхождение обидеть! Суть, - говорит, - в том, что за аборты под решеткой сидеть полагается, но если, - говорит, - все тое дело тонко поразмыслить, можно аллес фирман повернуть в нашу с вами пользу…

Как же, - отвечаю ему печально, - поворочивать, когда за душой у меня ничего нету, а в деревне, сами знаете, мал мала меньше, и темная я, как сама сатана?

Очень вы, - говорит, - в косности ума заплесневели, хоть с лица собой совсем не вредные!..

Чувствую: намекает очень интеллигентно, а понять не могу. Конечно, какое наше воспитание-образование - своих правов не знаем.

Эх ты, - говорит, - Дунька - бубны-козыри! Какое у тебе происхождение?

Обыкновенное у меня происхождение… крестьянское у меня происхождение…

То-то, - говорит, - и оно… Эта, - говорит, - и есть по нашему времю козырной туз, и ежели им скозырнуть вовремя - бо-о-ольших делов навертеть можно! Компрене!..

Вижу я: добивается человек своего, всем им, кобелям, одное нужно, но добивается тонко, по-образованному, не то что Андрюшка какой-нибудь, медведь гололобый, - опять-таки полезный человек, и, может быть, сама судьба посылает его на мой жизненный путь, и так иной раз раздумаюсь над его словами, так раздумаюсь, - до слез, голову заломит от невозможной мысли. Сам он, конечно, очень уж рябой из себя был, лицо будто птицы поклевали, и вся тело у него белая, как из муки, - конечно, моется почем зря каждый день. «Как, - думаю, - тут ловчее поступить? Кинуться мне за него замуж - счастье свое выведать, стравить одежку кое-какую, а там и разойтись можно. Да ведь тоже нелегкое дело замуж броситься даже по советскому браку!..» И решилась я повести с ним тонкую политику и посулов ему всяких надавать - посул посулом, а там видно будет…Чую только одно, что вот оно, совсем рядом мое счастье ходит -а взять не умею, нипочем одной не взять.

А тут и подвернись эта самая девочка Синенкова - пятнадцать лет ей всего и было, и в школе она еще училась. Пришла к Клавдии Ивановне на прием, упала ей в ноги и говорит: «Если вы меня не спасете от позора в пятнадцать лет родить - останется мне бросаться в Москва-реку с Устинского моста».

«Раздевайтесь, - отвечает Клавдия Ивановна дрожащим голосом, - сейчас посмотрим ваше горе, а только вы, - говорит, - не волнуйтесь, бывает в ваши молодые годы, что не приходит то, что вам надо, по внутренней причине, а не по вашей вине». Я, конечно, тут же стою и вспоминаю, что у меня тоже с самого приезду в Москву ничего такого нету, да и было, может, один раз, - однако принесла Клавдии Ивановне мыльной воды, стоит она - руки моет, а девочка Синенкова снимает с себя синее платьице, шляпочку сняла, под шляпочкой косичка с бантиком, - в куклы бы играть, а она, сволочь, вон какими делами занимается… Ну скажи ты мне, Грунюшка, до чего разврат по Москве пошел! Посмотрела Клавдия Ивановна на нее и говорит печально:

Факт на лице, и беременности вашей уже четвертый месяц. Как же вы, - говорит, - нагуляли аборт так неосторожно, теперь и сделать ничего нельзя?

Сидит она на стульчике без рубашки, дрожит, и вижу: очень боится. Подняла на Клавдию Ивановну свои детские глазки, а глазки-то словно серпом подкошены:

Что ж мне теперь делать? Очень помирать не хочется в мои молодые годы!

Зачем же, - отвечает Клавдия Ивановна, - помирать? Не надо помирать! Родится у вас ребенок, выйдете замуж за отца вашего ребенка и, может быть, очень счастливы будете?

Замуж, - говорит, - я за него пойти не могу. Он сам всего шестнадцать лет имеет, без совершеннолетия, - говорит, - живет и на даче надо мной снасильничал…

Вот, - тут Клавдия Ивановна ко мне стала говорить, - видишь, - говорит, - Дунюшка, моя дорогая, какие веселые штучки наша городская жизнь доказывает… Единственная, - говорит, - правда на земле только и есть, что в ваших цветочках…

Пока разговаривали мы с нею так-то, Синенкова - гляжу - одевается торопливо, шляпочку дрожащими руками надевает и к двери, а сумочку свою на столе забыла…

Барышня, - говорю, - сумочку забыли!

Возьми, - отвечает, - себе, не надо мне теперь сумочки!

Клавдия Ивановна, как услыхала про сумочку, стала с лица белая как бумага, стоит, невозможно дрожа, и губы кусает. Только та за дверь взялась - она как вскинется:

Гражданка, постойте!

Барышня Синенкова остановилась у двери, головкой к косячку услонилась, вот-вот упадет, и смотрит поверх плеча, а ничего не видит, - мутный у нее взгляд, елозит, словно неживой…

Хорошо, - говорит Клавдия Ивановна, - оставайтесь! Дунюшка, выйди!

Заперлись вдвоем в комнате, делают горькое свое дело, и слышу я в передней, как стонет та девочка Синенкова через зажатые зубы, и вода капельками в таз стекает, и так мне страшно стало, так стало страшно, милая ты моя, - зуб на зуб не попаду, сижу как мыша в мышеловке…

Проводила ее потом на извозчика, синяя она с лица сделалась, словно ощипанная курица, шепчет тоскливо:

Все, - говорит. - Вот, - говорит, - тебе записка, сходи ты к нему, вызови его во время перемены уроков, скажи ему, что видела, скажи ему, какой он мерзавец…

Трогайтесь, - отвечаю, - за ради бога! - Вижу, извозчик одним ухом приникает, да и Платон Петрович на лавочке сидит и глазом мне нахально моргает. И только мы ту барышню Синенкову и видели. Слышно было, умерла она в больнице.

И первый же Платон Петрович и сообщил мне, как громом, эту печальную событию.

Умерла, - говорит, - ваша пациентка-то… Финита…Умерла, - говорит, - в больнице в нечеловеческих мучениях, а вас, сволочей, не выдала… смолчала.

Побелела я вся не хуже Клавдии Ивановны.

Что ж, - говорю, - товарищ дорогой, раз вы знаете, - скрываться нечего, а я подневольный человек и очень эти аборты осуждаю, никакой пользы от них бабе нету; сегодня, скажем, сделали тебе аборту, завтра опять сначала, я, - говорю, - даже неединократно ей говорила, но только она меня не слушает и чешет аборты почем зря… Конечно, - говорю, - двадцать рублей за аборт - цена хорошая…

Так, - говорит он взволнованно, - значит, и вправду делает аборты твоя хозяйка. Ты не должна забыть свои слова и повторить следователю по народным делам, он, - говорит, - беспременно твоими словами должен заинтересоваться… - а сам пальцем по лавочке стучит. Очень дошлый был человек этот Платон Петрович - хоть и банщик, а все наскрозь понимал.

Однако все бы тем и кончилось. Никакие следователи по народным таким делам не приходили, шло все по-старому, а я Клавдии Ивановне и вправду в тот же вечер сказала начистоту.

Лучше бы, - говорю, - бросить вам аборты. Догадываться на дворе начали, и Платон Петрович ехидные вопросы задает.

Усмехнулась она в ответ беззаботно и доказывает мне, что никаких у него явных фактов нету, а: «Очень, - говорит, - на нашу комнату он глаз не сводит, так и шипит на нашу комнату, потому что сам в подвале живет, да и тот загадил по пролетарскому своему происхождению. А ты с ним, Дунюшка, подальше. Если что - молчи!» Однако все же задумалась, стала своим пациенткам отказывать. Просют ее, бывалача, умоляют слезами, а она стоит жестокая и отвечает равнодушно: «Не хочу за вас в тюрьму идти. У вас, - говорит, - трагедия жизни, а мне за вас в тюрьме сидеть!» И зачастила с того время куда-то по вечерам ездить, поймала я ее: раза два выпимши пришла, а еще какой-то порошок зачала нюхать, а он хуже водки… И стала у нас в доме пустота, только мыши скребутся за обоями, сижу я одна, играю на граммофоне или мечтать примусь о своей судьбе, а она и вот она, судьба-то! За плечом стоит. Мишенька-то ейный очень внимательно на пазуху мою глядит. Так и жжет глазами по груде. Клавдии Ивановны дома нету, а он - обратно - начал дома больше пропадать. Придет будто нечайно пораньше, кофе пить меня зовет, наливаю ему кофею, а он нахальными глазами на грудь упирает. Или за гитару возьмется, поет неединократно про черные очи, а потом ухватится за мой палец и говорит задушевным голосом, словно какую ролю играет: «В тебе, - говорит, -
святая непосредственность живет, мне жена про то сказывала». Трудно, конечно, мне его слова понимать, подход его то есть, но а чего он добивается - сразу видать. И решила я посоветоваться с Платоном Петровичем.

Как, - спрашиваю, - Платон Петрович, - быть мне в таком удивительном случае? Хозяйка моя после барышни Синенковой порошок нюхает и дома не сидит, а муж ейный за гитару взялся и про черные очи поет… Но только знаю я, чего он, подлец, дожидается?

Усмехнулся он загадочно:

Эх, - говорит, - Евдокия Степановна, рази я профессор какой, бесплатные советы давать… Что ж мне от вашего жизненного пира останется?

Друг, - отвечаю, - вы мне, ай нет? Там посмотрим, что останется… - а сама к нему плечиком, словно не нарочно. Плечиком его так и жму… Все они, подлецы, глядят цветок своего удовольствия сорвать…

Вы, - говорит, - нимфа, и могу я вам стихи написать собственного сочинения, не хужее товарища Пушкина, но раз дело так далеко заходит - скажите антренус: согласны вы брачный союз по кодексу советских законов заключить, потому что я, - говорит, - когда десять человек в день вымою, а когда и пятнадцать по семьдесят пять копеек за тело… Одному, - говорит, - жить невозможно скучно, я могу и пятнадцать телов в день пропить, когда на душе заботы нет… Мне обязательно заботиться о ком ни на есть, а надо… А сейчас для кого я живу? Я, - говорит, - уж тогда обо всем бы за вас озаботился: живете вы почти целый месяц, а в профсоюзе не состоите, и каждая буржуазная шпана почем зря на прозодежде обдувает и сорокадвухчасовой еженедельный отдых отнюдь не представляет для культурных целей… Но это, - говорит, - все одно что деньги в банк, все судом стребовать можно…

Как, - говорю, - стребовать, - а сама - веришь ли, милая? - затряслась вся: золотые слова человек говорит, и все одно, вижу, Клавдии Ивановне уж не уйти, потому знает он все и своего добьется, а я на пустых шишках останусь, из-под носа вырвет. - Как, - говорю, - стребовать?

Я, - отвечает, - вам все одно ничего подобного не расскажу, потому что я словом связан, но только ей в тюрьму обязательно идти. Поступило на нее от одного известного мне человека заявление, а если, - говорит, - он, мерзавец эдакий, снасильничает над вами с применением психического воздействия и чего доброго палталоны ваши разорвет, - только вы обязательно палталоны носите, как вещественное доказательство, то, - говорит, -
опосля всего разбейте вы окно и кричите пронзительно, и тогда его тоже в тюрьму, экскузей года на три, а там, - говорит, - войдет катастрофа в мирные берега жизни - будет видать, каким боком подвигаться и с какого туза козырять…

Сказал он роковые эти слова - словно молнией меня осенило. Вот, - думаю, - куда ты метишь? Вот чего добиваешься, веник ты банный? Чтоб ее в тюрьму, да его в тюрьму, а тебе чужой комнатой завладеть! Веришь ли, Грунюшка, сижу на дворе, день летний, а меня трясет, будто в крещенский мороз. Как далеко человек видит! Вот тебе и консоме! Ну, однако, не сказала ему ничего такого - мало ли, как и что обернется, раз такая катастрофа наступает, - распрощалась с ним отлично, вздохнула даже, как будто и я, мол, тоже страдаю, а сама домой и принимаюсь своего хахаля ждать. Перво-наперво в ванне помылась, нашла у Клавдии Ивановны палталоны, попудрилась ейной пудрой и села у окошечка - лузгаю семечки в полоскательницу, а сама слушаю, как мое сердце на весь дом стучит. А он и вот он!.. Позвонил неверным звонком, враз поняла: пьяненький ползет, обязательно, -
думаю, - сегодня же все начистоту обвернуть, время приступило такое, что час один жалко… И вот как вспомнишь теперь: как я тогда за судьбу свою боролась, как счастье свое ковала - даже страшно становится, и жалко себя невыразимо: столько я тогда перестрадала и передумала, изнервничала, как кошка какая… Бегу на звонок, отпирать, а он - в шляпе на ухо, стоит и на меня во все глаза глядит, а вижу: примечает плохо, пьян очень, и пальто в пыли - упал где-нибудь…

Барыня, - спрашивает, - дома?

Нет, - говорю, - с утра в Останкино уехала, а вам наказывали к вечеру за ними приехать, а не приедете, - останутся там ночевать.

Ну и пусть, - бормочет, - хоть разночует…

Конечно, и случай очень подходящий, - ну, право, я думаю, - сама судьба была на моей стороне и платон-петровичевы думы про квартиру и про все не дала ему, подлецу, в жизнь провести… Помогаю ему, конечно, снять пальто, а он, слова не говоря, сгреб меня за шею, и ртом в щеку…

Охнула я:

Что вы, Михаил Васильевич?

А он уж распалился, дышит мне в глаза и ничего не понимает, что ему на язык идет. Мужики - они завсегда в это время очень глупые становятся, будто тетерева проклятые, право, - глаза вылупят, а ничего не видят, говорят что-то, а что, и разобрать толком невозможно, самое первое, что придет в голову, лишь бы своего добиться. Стал он меня на сундучок подвигать, коленками подталкивать, и все норовит положить. Ну, думаю, вывози, Дунька, свое горемычное счастье! Опять же не девка я, какой особенный риск, никакого риску нету - но для вида, конечно, борюсь с ним, отталкиваюсь, за шею его ухватила, будто не даюсь, а сама прижала - дошел он, подлец, до точки, панталоны в куски изодрал и повалил… И только кончил гнусное свое дело, стоит и подштанники на нем неприбранные, ка-ак закричу я на голос, а Платон Петрович и вот он, прямо дверя срывает, а я и не закрыла их на крючок-то на всякий случай… Ворвался он, как гром, в переднюю комнату, я вся растерзанная на сундучке лежу и плачу горько, кричу: «Нарушил он меня, насилие надо мной совершил!» - Михал Василич стоит, трясется, отрезвел сразу, а Платон Петрович скрестил руки на своих грудях, будто вождь какой, и говорит:

Картина, - говорит, - достойная кисти Айвазовского…Вы, гражданин, уберитесь и подштанники свои мерзкие к животу подтяните, а за все то предстанете вы перед пролетарским судом в самом скором времени…

Да и бросился скорей к председателю домового комитета - чтоб сейчас же в протокол написать, как произошло его гнусное насилие. Минуты через две идут вдвоем, председатель револьвер на пояс нацепил, а я в разорванных палталонах на сундучке валяюсь, даже платье не оправила, и так мне горько за свою девичью судьбу, за всю нашу бабью долю, так жалостно, что льются слезыньки мои, как ручей, не слышу, какие слова утешения они говорят, смотрю, как дура, на электрическую лампочку - Платон Петрович зажег ее для виду, - не понимаю ничего и дрожу…

Куда ж, - говорю, - я, крестьянская девушка, пойду? Кто ж меня теперь замуж возьмет? Кому скажу про разбитое блюдце? Одна мне дорога, как барышне Синенковой.

А председатель очень рассудительный был человек, и черный, как жук, и всегда с портфелем ходил - и говорит:

Подождите, гражданочка, волноваться, будьте благонадежны, враги пролетариата дадут ответ - и за вас, и за барышню Синенкову, а сейчас, - говорит, - все свое мужество соберите в сознательность… Я, - говорит, - сейчас вам жену пришлю, она, как женщина, скорее вас успокоит!..

И вправду - приходит вскорости его жена, замечательная разговорчивая женщина в красном платочке, и тоже с портфелем - делегаткой служила в женотделе… А к нам, словно на пожар, уж остальные жильцы в квартиру лезут, всякому, конечно, лестно посмотреть, какую над женщиной насилию совершили. Ну, однако, выставила она всех решительно: «Тут, - говорит, - не базар, а кошмарное уголовное дело!» - и даже ночевать на тое ночь у меня осталась. Очень она ухаживала за мной, как мать отнеслась, все по головке гладила, и от ласки той еще обидней мне стало: вот, думаю, какая наша девичья незадачливая судьба!..

Вы, - спрашивает она меня, - родственницей, что ль, им приводились?

Нет, - отвечаю, - никакая не родственница… а помогала по хозяйству заместо прислуги.

Та-ак, - а сама все пишет в блокнот, запишет и на меня выразительно посмотрит, - и сколько же вам платили жалованья?

А ничего, - говорю, - не платили…

Очень, - и тут даже засмеялась она, - очень, - говорит, - интересно получается… тут использована ваша материальная зависимость, и лишний раз мы убеждаемся на том малом примере, что наши классовые враги не дремлют, а рвут по кусочку везде, где бог пошлет…

Карандашиком по блокнотику стучит и смотрит на Михаила Василича, как кошка на мыша. А тот - как сел, недотепа, на диванчик - сидит словно пришитый. И по всему его лицу пятна волной переливаются, словно на нем рожь молотили. Очень у него печальное было лицо, и жалко мне его стало очень, да ведь их, кобелей, за такое поведение тоже жалеть не приходится.

Спрашивает та женщина опять:

Если у вас теперь ребенок будет - куда вы предполагаете поехать? В деревню?

Тоись как, - говорю, - в деревню? Да моего, - кричу, - тятеньку в хомут оденут. Да мне в деревне житья и того не дадут! Нет, уж коли так дело поворачивается и правды мне не найти - я с моста, - говорю…

Милая вы моя, - отвечает она ласково, - очень вы меня превратно поняли. Понимаю: косность вас держит и к свету не пускает. Но с этого дня можете на меня положиться, это, - говорит, - моя обязанность женщине открывать глаза и рабские оковы с нее снимать. Вы, - говорит, - теперь ничего не бойтесь и взирайте спокойно, - царское время девушек насиловать прошло, а молодым матерям в воду сигать тоже… У нас теперь женщина всегда на переду: в трамвае ли, в очереди за галошами, так, - говорит, - и в жизни…

Услыхал эти справедливые слова Михал Василич, встает, конечно, молча и в переднюю комнату за американской своей шляпой. Оделся и ушел.

А утром и Клавдия Ивановна приехала. Входит такая розовая, беды, конечно, своей не чует, на жизнь взирает спокойно, а я как обхвачу ее за холодные коленки, как заплачу на голос:

Милая вы моя, дорогая вы моя, я вам счастье принесла, а вы мне несчастье подарили! Молодая моя жизнь в вашем дому безвозвратно разбита, и опозорена я навсегда, и одна мне дорога, как барышне той…

Сразу она с лица переменилась, спрашивает меня страшным топотом:

Что еще случилось? Какое несчастье?

Снасильничал, - говорю, - надо мною Михал-то Василич ваш… И все слышали, и женщина с портфелем на вашей кровати ночевала, а Михал Василич вчера из дому ушел и по сейчас не воротился…

Опустилась она на сундучок, ноги, должно быть, подкосились, слова сказать не может, и лица на ней и того нету. Бормочет слабым голосом непонятные слова:

Все, - говорит, - одно, - говорит, - к одному теперь…Одно к одному!

Словно пташка какая решающего своего выстрелу дождалась. И так мне жалко стало ее в тую минуту безысходного печального горя, что сижу я с ней рядышком и плачу навзрыд, будто маменьку хороню. Плачем обе над женской нашей бедой, а я, между прочим, и говорю:

Вот какая печальная будет теперь моя жизнь! И что только Михал Василич надшутил?.. А если, не дай бог, ребеночек…

Сказала я про ребеночка - она даже затряслась вся.

Почему ж, - говорит, - тебе такое счастье, а мне нет? Но только не поняла я: к чему она про счастье свое вспомнила в ту безысходную минуту? А к вечеру сидим мы печально вдвоем, словно у нас кто умер: во всей квартире - страшная тишина, и все чудится, что по углам кто-то ходит, одна на другую глаза поднять боимся, молчим каждая про свою думку, а он и вот он - Михал-то Василич! звонит! - и не пьяный звонит: всегда я по звонку угадывала, какой он… Твердо звонит. Решительно пальтецо в передней снимает, помочь хотела - рукой отвел, а в комнаты вошел -
оробел сразу, стал под двери. И вижу я: Клавдия Ивановна поднимает на него измученные глаза, и подбородочек у нее зашелся, трясется в слезной истоме…

Мишенька, - говорит, а сама словами давится, - вся наша жизнь теперь разбита… Нету у нас жизни, три жизни ты загубил, а за что?

Он шляпу в руках вертит, пальчиком пыль сбивает, а потом бросил шляпу на канапе, под ногтями чистит и вздыхает.

И все бы, - говорит она опять, - я тебе простила ради большой моей любви, потому, - говорит, - в моей любви вот она вся я - и как живу, и как дышу! А люди нас с тобой не простят: далеко, - говорит, - твой порочный круг раскинулся, и сомкнется он над вашими несчастными головами…

Знаю я единственный выход из мертвого того тупика… Я, - говорит, -
все за эту ночь на московских улицах продумал, и не отговаривай ты меня - я навсегда решился!

Какой же выход, Мишенька? - спрашивает она тихим голосом.

Осталось мне только одно, - и головой отчаянно трясет, - сойти с жизненной дороги без сожаления, умереть, как последнему псу! - шепотом сказал, очень страшно это слово сказал. И тут же зарыдал, в коленки ей бросился, обнял коленки и елозит по ним забубенной своей головой. Очень печальная была та минута.

И пошли у нас тут дни, словно в тюрьме и словно мы каторжники, прикованы к одной колодке - связанные своей судьбы дожидаемся. Клавдия Ивановна все ходит, бывалача, по квартире и поет тоненьким голоском: «Как печально камин догорает…» У меня из рук все валится, ни за что взяться не могу. Выйду на двор тоску развеять, а там Платон Петрович загадочно сидит на лавочке и опять мне разные намеки делает.

Очень, - говорит, - недолго осталось вам свою судьбу искушать, - и ей, - говорит, - в тюрьму идти, и ему, - говорит, - туда же. Как же тогда вы управляться будете, Евдокия Степановна?

Ох, дорогой товарищ, - отвечаю ему, бывалача, - не говорите мне про то, не бередите нашу несчастную рану, - а у самой во-о как сердце жундит: чтоб он рассказал то, что и к чему? Да рази им, кобелям, можно, чтоб девушка доверилась. Будя - обожглась на Михал Василиче - на Платона Петровича стала дуть. А как в самом деле мне управляться? Ай я затем в Москву приехала, чтоб пузо носить? И стала я тут сумлеваться: уж впрямь не сделал ли Андрюшка альбо кулема этот пузо: как приехала в Москву - все нет и нет того, что надобно.

Ах, - скажу, - Платон Петрович, моете вы в день десять человек, а когда и пятнадцать, и на всех языках слова говорить умеете, и видать, что ученый человек, - зачем темную девушку в секрете держите? Какую тайную мысль имеете?

Я, - отвечает, - учить - учу, а тоже и о себе забочусь.. А вы, - говорит, - сейчас в роскошном положении жизни находитесь и загордели - слово когда вечерком сказать, и то вас нету!

Ну, только все откровенные те происки остались ни к чему. Начались тут суды - что ни день, то суд. То его тянут в милицию, то ее к следователю, то меня показание давать - совсем я с теми судами затормошилась. И очень мне жена председателева тут помогла. Волновалась, за меня душевно беспокоилась, словно я ей дочь родная. Так, бывало, и чешет самоотверженно следователю:

Нынче темные предрассудки ликвидированы! Кончились рабские времена раз и навсегда! И если, - кричит, - у всех на глазах женщин будут почем зря насиловать - не построить нам здание увек!

Очень складно у нее про здание выходило и еще про платформу!

Клавдию Ивановну еще до суда арестовали. Пришли днем два товарища из милиции и спрашивают очень вежливо: «Вы будете гражданка Сеткина? А если вы - пожалуйте с нами на минуточку». С той минуточки она и не вернулась. И я же ей рубашечку в Бутырку носила - и видела: шла она по колидору - тоненькая, словно девочка, глаза одни страшные большие горят, запали глаза, как у покойника.

Страшно-то как, - говорю ей.

Ничего, - отвечает, - ничего не страшно, есть, - говорит, - и еще суд, - и ручкой себя по сердцу, - он куда пострашней будет!..

А как вызвали нас в суд - пошли мы рядышком с Михал Василичем. Небритый он, в пальтишке, воротник поднял, людям в глаза не глядит, будто у него на лбу вся его преступления написана. Пришли мы, народу, конечно, очень много, говорят нам: «Снимите ваши пальты и скажите нам, по какому делу вы будете?» Михал Василич отвечает с горькой своей усмешкой: «По делу акушерки Сеткиной, горемычные свидетели!» «А тогда, - говорят, - пожалуйте вот сюда и тут в спокойствии дожидайтесь - вас обязательно вызовут». И верно: вскорости позвали в большую залу, а там перед столом стоит Клавдия Ивановна, и за ней красноармеец с саблей наголо, а судья и говорит нам: «Пролетарский суд предупреждает вас говорить всю правду, свидетели, и должен вам наперед сказать, что за неправду вас самих судить будут. А теперь, - говорит, - идите в комнату, вас позовут». Вышли мы, но только меня сейчас же назад кличут и одное. И спрашивает судья:

Где вы познакомились с гражданкой Сеткиной?

У нас, отвечаю, в Зеленой Слободе. У нас ейный отец двадцать лет священником состоит. Этим летом подружились мы с ней, как подружки…

А судья еронически перебивает:

Как же вы, гражданка Сеткина, свое происхождение укрыли? Суду, -
говорит, - очень интересно узнать, что вы - дочь служащего культа…

Расспрашивали нас до позднего вечеру - и про барышню Синенкову, и про аборты, и как жили, и что ели, - ну я, конечно, вижу: все сами знают, стала говорить, как плакали у меня на сундучке абортистки и как убивались они и руки Клавдии Ивановне целовали, а потом встал прокурор и стал говорить речь. И такое наговорил он про Клавдию Ивановну, что ахнула я!

Тут же ее, суку, на три года присудили и чтоб прямо из зала в тюрьму. Сижу я, а чувствую, что жжет она меня своими глазищами, трясется вся, того и гляди по-матерну за мои справедливые слова облает, однако смолчала, глазами повела и ушла.

А пришли мы домой, хахаль-то мой горький, Михал Василич, спрашивает меня, конечно, с горькой усмешкой:

Дунюшка, за что ты Клавдиньку утопила? Ай она тебе беду сделала? Ай она не вытащила тебя в город на хорошую жизнь? Есть у тебя бог ай нет?

Про бога, - отвечаю, - лучше помолчим, Михал Василич. Много, - говорю, - в вашем доме я счастья видала? Стирала, готовила на вас, а вы мне жалованье платили? Какую прозодежду давали? Какой отпуск представляли? Только, - говорю, - делов ваших, что беременная от вас стала…

Что ты! что ты! - руками машет, как оглашенный черт, - невозможно, что беременная ты!

Очень, - отвечаю, - возможно, факт на лице…

Затрясся он, шипит на меня шепотом:

Что ж, значит, и меня губить будешь? Меня, - и даже плачет, - нельзя губить, у меня талант погибнуть может!..

Мне, - отвечаю, - на ваш талант наплевать, Михал Василич! - очень я тогда свою силу почувствовала и смелая стала - стр-расть! - У меня, - говорю, - может быть, десять талантов пропадает, и мы про то не знаем! Нельзя безнаказанно пролетарское здание разбивать!

Молчит и головой трясет. Синий с лица стал, нехороший…

Но только вскорости и его вызвали в суд…

Спрашивали нас, спрашивали, жена председателева тоже все рассказала и волновалась, Платон Петрович на мою мельницу доказывал, а как выложили все до точки, тут прокурор и говорит: «Прошу ввиду ясности дела взять гражданина Сеткина под стражу!» - и начал свое слово держать.

И присудили они Михал Василича на три года, и чтоб со строгой изоляцией, а отсидит, чтоб из Москвы уехал и жить тут не смел, а мне говорят, чтоб я с него требовала на содержание ребенка и что на всее квартиру наложут арест, чтоб все на ребенка шло. Председателева жена взволновалась ужасно: «Об этом, - говорит, - товарищи судьи, вы не сумлевайтесь, об этом наш долг позаботиться, всем правлением решили сеткинскую комнату ей с ребенком предоставить, а раз на имущество, - говорит, - наложен по алиментам арест, то это очень предусмотрительно, пусть живет, а я ей службу найду»… И ласково берет за мое плечо и ведет из суда. А я иду, как во сне, и поверить не смею… Пришли мы в этую комнату, плачу я, разливаюсь: неужели пришла моя мечта, и все роскошество - мое, и что Михал Василич будет всее жизнь на ребенка платить, - плачу, конечно, от радости и говорю председателевой жене:

Как же мне теперь быть? Прямо не верю своему счастью! И если, - говорю, - маменьке на деревню написать - тоже не поверит.

Что ж, - отвечает, - и горя много было, но теперь, - говорит, - надо в профсоюз записаться, чтоб из тебе выдвинулась на платформу сознательная гражданка, а не шатай-валяй!..

Господи, - отвечаю, - не только в союз, полы вам каждую неделю буду мыть…

Этого мне не надо, - строго мне говорит, - я по долгу делаю, а не за интерес…

И стала я жить одна, и потекла моя жизнь роскошно. Продала ейные инструменты по аборту соседней акушерке, шубу его продала, запонки золотые, что он поминал, часы луковкой - живу, словно барыня. Встану утром, сварю себе кофею или там чаю какого и пойду неграмотностью заниматься. Записали меня, конечно, в союз и все взыскали, что зажила у них, за прозодежду и за отпуск. Конечно, теперь мне родить приходится, но председателева жена говорит, что в городу на это государство смотрит и денег дает - не то что моя маменька, бывалача, в поле под ракиткой родит и сама дитя домой тащит. Стала я роскошно жить - Платон Петрович и вот он. «Всегда, говорит, - вы мне нравились бесподобно, а что грех на вас есть, теперь, -
говорит, - этого греха нету: аннулировано, и женчина большую слободу имеет: роди от кого хочешь, никому дела нету, только чтоб алименты платил аккуратно…» Очень большое счастье обещает Платон Петрович:

Актеры, - говорит, - отнюдь не плохо зарабатывают, - не только ребенку на молоко, и вам на мороженое хватит… А если вы согласитесь со мной законно расписаться - возьму рабочий кредит, и всее тебя, как куколку, разодену…

Да только оставила я без внимания его лукавые речи.

Что одеть меня, - отвечаю, - посул даете, так я, - говорю, - и так Клавдии Ивановны платья ношу, хорошие платья, и желтенький жакетик по судебной описи мне достался… Нет, дорогой Платон Петрович, очень я в городе поумнела, и пролетарское мое происхождение не дозволяет мне заключать брак по расчету… моя мечта дальше идет!

И задумала я Андрюшку в Москву выписать. Все ж таки - рожу, а ведь неловко ребеночку без родного отца быть.

И вот какая моя к тебе, Грунюшка, будет окончательная просьба. Приедешь ты на Зеленую Слободу - скажи ты ему, черту гололобому, чтоб ехал сюда и об жизни не беспокоился, потому моя мечта вывезла наперед его, и что пиджак михал василичев я ему сберегла и портсигар серебряный тоже пока не продавала…

Составление, предисловие и комментарии Дмитрия Быкова

Редакция Елены Шубиной

Иллюстратор Мария Дроздова (Instagram: marie.drozd.ova)

Издательство АСТ, Москва

Похожие материалы читайте в рубрике « »

Мой первый раз)) Мой 1-ый был месяц назад. Мне 19 лет, ему 21. Я проживаю в общежитии, он же уже давным-давно живет порознь от родителей. Вся суть в том, собственно что он первый у меня во всем: первый поцелуй, первый молодой человек, первый секс… я не считаю себя абсолютной уродиной, у меня неплохая фигура, милое лицо и средней длины светлые волосы. Я всякий раз задумывалась, что первый поцелуй будет чем-то особенным, необычным, так же как и секс, но увы… а было все так:

Я перешла на 3-ий курс, он уже был на 4-ом. Он симатичный, накаченный, с карими глазами, в общем все при нем. С самого начала у нас была обоюдная неприязнь, но затем произошел абсурдный случай… мы с ним поспорили, собственно что он не сможет за месяц добиться моего расположения, а тем более, чтоб я в него влюбилась, быстрее он сам в меня влюбится. В случае если же выиграю я, т.е. через месяц не буду испытывать к нему практически никаких чувств, то он исполнит 3 моих желания; в случае если же выиграет он - и я все же влюблюсь в него, то я пересплю с ним и его приятелем (хочу объяснить, что я была уверена на 100% в собственной победе).

Через несколько дней нашу комнату в общаге затопило и был необходим ремонт, кроватей было всего 2, а нас 4 человека. Тогда я позвонила старшему брату, он мне заявил, что есть возможность пожить у младшего брата его приятеля (переживать мне не о чем, его приятель выдрессировал брата и ко мне приставать не посмеет), ну у меня выбора то и не было, я дала согласие. Я ЖЕ НЕ ЗНАЛА, ЧТО ЭТИМ БРАТОМ ОКАЖЕТСЯ ТОТ, С КЕМ Я ПОСПОРИЛА, КОГО НЕНАВИДЕЛА!
Ну в общем жила я у него 2 с половиной недели, он естественно пользовался любым случаем: прогуливался без футболки, будто бы нечаянно заходил ко мне в комнату…. после моего заявления “я не вижу в тебе мужчины“ он начал меня зажимать при всяком случае со словами “а сейсас видишь?“…

Ну некоторое время спустя я естественно в него втюрилась, но помня наш спор-скрывала это… вот близился конец нашего совместного проживания, он стал ещё упорней… и здесь приняла решения действовать я! Как бы невзначай у меня свалилось полотенце, когда я выходила из душа (на было исключительно кружевное белье), когда он сказал что там не на что глядеть, я ходила по дому исключительно так…. ну в общем вышло так, что когда он очередной раз прижил меня к стене и поцеловал (мой первый раз поцелуй, до этого я отворачивалась), в тот раз же я ответила взаимностью… он отодвинулся и с удивлением взглянул на меня. Я возлагала надежды, что это было обоюдное чувство, поэтому призналась, что люблю его. Но в его взгляде было другое, тогда я поняла какую оплошность совершила, признавшись ему, полняла, что если пересплю с ним и его товарищем - возненавижу себя. Поэтому набравшись дерзости произнесла: «хорошо, я поняла… когда и где? Кто твой друг?» Тогда он меня довольно крепко обнял, поднял на руки и прошептал «я тебя никому не отдам, ты будешь моей».

Я переехала в общагу, но в скором времни он выловил меня в коридоре универа предложил пожить у него еще, я, естественно, дала согласие. И вот неделю спустя он попросил сделать ему массаж, без задней мысли. Все вышло как-то внезапно. Я села ему на попу и начала мять спину, оо очень эротично стонал, что я не удержалась и поцеловала его между лопаток, он затих, и я поцеловала его немного выше, и так добралась до шеи, затем к ушку… он быстро меня перевернул и навалился сверху, внезапно спросил «ты хочешь этого?» Я немного колебалась, но кивнула, так как мы прежде ни разу не говорили об этом. У нас была длительная прелюдия, затем он медленно снял с меня халатик, я с него и он довольно ласково и медленно вошел в меня… моё тело пронзила боль, у меня потекли слезы и он остановился, начал меня утешать и со словами «глупышка, боль - начало чего-то нового» стремительно вошел в меня. Думала, что умру от боли… через какое-то время боль уменьшилась и я потеряла голову от кайфа… после всего он взял меня на руки, отнес в ванную, там мы обмылись… затем на руках отнес меня в гостиную, положил на диванчик, прилег рядом… мы укрылись пледом и лежали голыми и удовлетворенными, пока не заснули.

Меня зовут Анжелика, и то, о чём я хочу вам рассказать, случилось со мной, когда мне едва исполнилось пятнадцать лет.

Мой отец всегда мне казался особенным. Самым нежным, самым добрым, самым ласковым. Словом самым - самым. До лет двенадцати, тринадцати я обожала его как дочь отца. Но потом, после того, как у меня началась менструация, стала расти грудь, я... Я поняла, что я теперь обожаю его не как отца, вернее не только как отца...

Так уж сложилось, что свою мать мы видели редко. Наталья Сергеевна постоянно находилась то в деловых командировках, то на совещаниях, то на бизнес ланчах. Если мама и проводила день, максимум два в семейном кругу, то почти всё это время она не выпускала из рук телефонной трубки, и её присутствие, было скорее визуальным. Её фирма торгующая недвижимостью приносила солидный доход, и как у самой настоящей бизнес-леди, у мамы весь день был расписан по минутам. Только семье отводилось к сожалению, не больше вышеозначенной единицы времени в день.

Отец же был её полной противоположностью. Он тоже работал, консультантом по вопросам безопасности в большом торговом комплексе. Зарабатывал он прилично, но заработок его конечно ни в какое сравнение с доходами жены не шёл. Да и не в этом счастье, говорил он всегда. Так что мы с Иришкой, моей младшей сестрой, были полностью на попечительства отца, отменно справлявшегося со своими обязанностями. Ещё в пять лет благодаря отцу я пошла в школу современных танцев, училась на "отлично", не испытывала недостатка в родительской ласке. Я взрослела, и понемногу начала исполнять все обязанности своей матери - жены своего отца. Я стирала его бельё, готовила обеды, помогала с Иришкой. По утрам завязывала отцу галстук, и чмокнув в щёчку, желала удачи... Делая всё, это я начала чувствовать себя не только его дочерью. И смотрела я теперь на него не только как на отца.

Теперь, в свои пятнадцать, я выглядела сногсшибательно. Длинные волосы, безупречная гибкая фигура (занятия танцами не проходили даром), симпатичное весёлое личико. От поклонников не было отбоя, но вопреки всех ожиданий, парнем я обзаводиться не спешила. Если из моих поклонников кто и вызывал во мне симпатию, то это была лишь симпатия. А что такое симпатия по сравнению с диким чувством любви и обожания, которые я испытывала к единственному для меня мужчине - своему отцу. И он поистине был достоин этого дикого обожания. На вид ему совсем нельзя было дать его тридцать шесть. Выглядел оно значительно моложе. Высокий рост, длинные мускулистые ноги, сильные руки. Я часто представляла, как эти руки скользят по моему телу, трогают мою грудь, сжимают пальцами затвердевшие соски...

По утрам я всё также провожала отца, вот только характер провожания изменился. Обхватив его шею руками, я прижималась к нему всем телом, чувствуя возбуждение, нежно касалась губами его подбородка или шеи. Когда я разжимала объятия, и отец уходил, я чувствовала, что моя киска уже возбудилась. Зайдя в ванную, где стоял возбуждающий запах ЕГО лосьона после бритья, я доводила себя до исступления, играя со своей промежностью и лаская грудь. В эти минуты я забывала, что это мой отец, это был ОН, берущий меня в моём воображении в постели, в ванной, на полу....

И наконец в один из дней, увидев своего отца обнажённым в щель приоткрытой двери, я поняла, что не могу больше терпеть, и я решилась... Решилась соблазнить своего отца. Сильно облегчал задачу отъезд матери на двадцать дней в очередную командировку. Обольщение началось.

Отец в тот день приехал как всегда, около шести вечера. Я предстала перед ним в прозрачном топике и коротенькой юбочке, одев под неё почти ничего не скрывающие трусики. Накрывая на стол, я крутилась и так и эдак, но на отца это не произвело большого впечатления. Я и до этого ходила в доме ничуть его не стесняясь, ещё и не в таком. Поужинав отец как обычно принял душ, позанимался с Иришкой, и сел на диван возле телевизора.

Подсев, я тесно прижалась к нему.
- Обними меня, пап! - Капризно надула губки я. - Ты так давно этого не делал! Неужели ты не любишь свою Анж?
Ничего не сказав, отец обнял меня за плечо и чмокнул в макушку.
- Я тебя люблю. - Тихо шепнул он.

Я почувствовала, как я начинаю медленно возбуждаться, чувствуя близость такого прекрасного и желанного тела. Прижавшись ещё плотнее, я закинула одну ногу на его. Первые волны наслаждения прокатились по телу, будоража всё моё существо. О боги, как я хочу его! Пронеслась в моей голове дикая мысль. Но отец сидел как ни в чём не бывало, ничего не чувствуя, или не подавая вида, что чувствует. Согнув ногу, лежащую на его коленях, я как бы невзначай провела ей по члену. Там было всё спокойно. Но легче от этого мне ничуть не стало, обхватив его руку своей, я незаметно сместила её на свою грудь, от этого прикосновения в трусиках у меня всё намокло. Не зная чем бы это кончилось, если бы не зазвонил телефон. Разомкнув мои объятия, отец встал и прошёл к телефону, а я не в силах более сдерживать себя метнулась в ванную и, лаская свою грудь и киску двумя пальчиками, испытала сильный оргазм, а за ним ещё один.

Когда я легла в постель, в своей комнате, с тихо посапывающей рядом Иришкой, я поняла, что не усну. В мыслях я видела своего отца, раздевающегося, ложащегося в свою огромную постель... И он там совершенно один. Возбуждение не давало заснуть, и я лишь словно проваливалась в чёрный омут на какие-то полчаса, чтобы затем снова провести час в диких муках, которые создавало требующее любви тело.

В третьем часу ночи я сдалась. Поднявшись с кровати, я тихо пробралась в комнату к отцу. Отец спал, лёжа на спине, я буквально кожей чувствовала его спокойное мерное дыхание. Тонкое одеяло было откинуто в сторону, и моему взору предстало его красивое мужественное тело, почти обнажённое, если не считать плавок. Дрожа от возбуждения я медленно подошла к кровати и осторожно села на её край. На мне как и на отце были лишь тоненькие трусики, и я почувствовала нежной кожей возбуждающую прохладу простыни. Замерев на миг, чтобы успокоить бешенно колотящееся сердце, я протянула руку и осторожно коснулась бедра папы, никакой реакции, всё то же мерное дыхание. Моя ладошка уже увереннее заскользила вперёд и осторожно дотронулась до его члена. Отец что-то простонал, дрогнул всем телом, но так и не проснулся. Полностью перебравшись на кровать, я медленно спустила его плавки, и моему взору открылся его пенис, немного приподнявшийся от притока крови.

Осторожно, так чтобы не разбудить отца, я взяла его член и медленно начала массировать. Он оживлялся прямо на глазах, поднимаясь и увеличиваясь в размерах. Вновь дикое возбуждение охватило меня, я осторожно подалась вперёд и взяла его пенис в рот. Новые ощущения захватили меня, заставляя тихо постанывать от удовольствия. Я делала минет тихо, осторожно, стараясь не разбудить папу, массировала его яички одной рукой, а другой возбуждала себя. Отец стонал во сне, мелко дрожал и что-то вскрикивал, видимо ему снился в это время эротический сон, я понимала, что он может проснутся в любой момент, но остановится не могла, да и не хотела. То и дело моё тело сотрясали оргазмы, идущие волнами один за другим, и пока кончил моей отец, стрельнув спермой мне прямо в горло, я кончила наверное около десяти раз. Измученная, но счастливая я отправилась к себе и провалилась в глубокий, крепкий сон.

Следующим днём, в субботу отец встал позже обычного, я встретила его на кухне в коротеньком красном халатике, под который вообще ничего не одела. Кушая свою любимую манную кашу, отец всё время поглядывал на меня какими-то странными глазами.
- Слушай, Анж, - Наконец решился он, - тебе не снилось этой ночью, хм, ну ээ... Странных снов?
- Нет, папочка. - Сделав невинные глазки ответила я, - А тебе что, что-то приснилось?

Внезапно смутившись, отец начал быстро сочинять какой-то несуразный рассказ о том, что он видел во сне какого-то старого друга, и ещё какую-то дребедень. Но я поняла главное, во сне он видел меня. Вернее себя и меня. И осознав это, я поняла, что начинаю выигрывать.

Сев так, чтобы ему отлично было меня видно, я бесстыдно закидывала ногу на ногу, совсем не заботясь о том, что у бедного папаши прямо глаза на лоб лезут от открывающихся видов. Его вспыхнувший интрес явно подтверждался огромным бугром в штанах, который он не мог явить мне во всей красе, просто встав. И я наслаждалась этим, держа его на кухне, дольше чем обычно, и болтая о всяких пустяках. Натешившись вдоволь, я зашла в свою комнату, а отец накинув пиджак, пулей вылетел из дома. Своей главной цели я добилась, он увидел во мне женщину, а не дочь, увидел нечаянно, во сне, и тем не менее это произошло.

Вечером отец приехал как обычно, заслышав скрип тормозов его Вольво, я заскочила в ванную, скинула с себя шортики и топик, и намочившись под душем, взяв в руку полотенце, дождалась, пока дверь еле слышно щёлкнет. Выплыв обнажённой из душа, я оказалось прямо перед вошедшим отцом. С удовольствием я заметила, как быстро он пробежался по моим прелестям, и как его бросило в жар.

Не особо торопясь, я прошла к себе в комнату и прикрыла дверь. Прислушавшись я услышала в прихожей его сбитое дыхание и бормотание насчёт "сумасшедшей девчонки, доведущей его до греха", и довольно заулыбалась.

Встречая отца на кухне, я снова накинула халатик, и поддела снизу тоненькие трусики. Отец вышел из душа, одетый в свои любимые шорты и футболку.
- Слушай, дочь, - Сказал он как бы между прочим, - Нам надо немного поговорить с тобой.
- Я вся внимание, папочка, - усевшись напротив него, я как бы и не заметила скользнувших с бёдер пол халата. - О чём ты хотел поговорить?
- Понимаешь, Анж, - попытался начать он, - Помнишь, мы говорили с тобой о том, что ты уже девушка, и я больше не могу купать тебя, и прочее...
- Да папочка, я помню - подтвердила я и перекинула ноги, ещё больше их обнажив.
- Ну так вот ээ... - Выдавил отец внезапно поперхнувшись, - знаешь, ты могла бы одевать дома вещи как бы это сказать... Нуу... Более тебя скрывающие, что - ли.

Я видела, как тяжело даётся отцу этот разговор, и мне было очень от этого весело.
- Зачем - же? - Невинно осведомилась я, и тут - же пожалела, отца э тот вопрос явно поставил в тупик.
- Ну это нужно... Для того чтобы, нуу... - Начал мямлить уже пожалевший, что начал этот разговор отец.
- Папа! - Воскликнула я, - Уж не хочешь ли ты сказать, что я тебя возбуждаю?
- Нет!!! Что ты? - Неожиданно резко воскликнул он, - Как тебе такое в голову пришло? Конечно нет.
- Ну тогда в чём вопрос? - Засмеялась я и скрылась в своей комнате.

Отец ничего не ответил, только допил свой чай, да отёр испарину со лба.
После ужина мы втроём; я, отец и Иришка сели смотреть телевизор. Иришка прижалась к папе с одной стороны, а я с другой, постоянно докасаясь до него то грудью, то обнажённой ногой. Результат не заставил себя долго ждать. Спортивные папины шорты начал оттягивать некий возбуждающийся орган. Иришка было полностью поглощена мультфильмом, а я собой и своим отцом. Положив голову ему на плечо, я едва заметно дотронулась до его шеи губками и ощутила, как он дрогнул от этих ласк, а бугорок в шортах увеличился в размерах. Дыхание отца сбилось, и он весь напрягся. К моему разочарованию традиционные для нас троих "Спокойный ночи", промелькнули незаметно, и отец, взяв Иришку, пошёл укладывать её спать. Я не отходила от телевизора, щёлкая кнопкой пульта каналы, но ничего там не видела, я ждала, когда вернётся отец, когда я снова смогу к нему прильнуть своим горяим телом. Но сегодня он не спешил, похоже Иришка засыпала, и его голос, такой сладкий, лился читаемыми сказками, словно целую бесконечность.

Наконец Иришка заснула, и отец вышел, но, взглянув на меня, почему-то сказал, что сегодня надо лечь пораньше и двинулся к себе. Я ответила, что сегодня как-раз таки можно лечь и попозже, и провести время с дочерью, которая мало не видит свою мать, так теперь и отец ещё убегает. Но отец упорно ответил, что пойдёт спать, а вот завтра готов провести весь день с дочерьми. Услышав про это, я согласилась, и в моей голове родился план, который должен был наконец привести меня к победе.

Подговорив на следующее утро сестрёнку, я объявила отцу, что мы хотим купаться в бассейне. У нас имелся вполне приличный бассейн, не очень глубокий правда, но мы были от него в восторге. Отец согласился, только заметил, что это уже будет после обеда, так как его нужно ещё наполнить. До указанного времени я прослонялась возле бассейна, наблюдая, как работает по пояс обнажённый папа, любуясь его желанным телом, и помогая по мере возможностей, то принеся шланг, то подав ключи...

Со своими расчётами отец ошибся, и бассейн наполнился достаточно для того чтобы там можно было плавать, только к четырём часам вечера. Забрав с собой сестрёнку, я одела её в купальничек, и сама переоделась. Выбранный мною купальник, в некоторой литературе назвали бы как "ниточки". Он больше открывал мои прелести, чем скрывал их, делая меня дважды эротичнее и желаннее. Когда я подошла к бассейну, Иришка плескалась там уже вовсю, обдавая брызгами смеющегося отца, толкающего её плавательный баллон. Как он красив был в этот момент, как желанен. Почувствовав на себе его взгляд, я одним движением скинула халатик, и предстала перед папой в своём новом наряде. Его смех сбился на момент, но потом послышался снова. Мысленно я уже знала, что сегодня он будет моим. Сегодня и ни днём позже...

Прыгнув в воду, я оказалась рядом с Иришкой и отцом, присоединяясь к их веселью. Втроём мы от души повеселились, потом мы с Иркой даже попытались "утопить" отца, в результате чего, я чуть было не поймала оргазм, соприкасаясь с его телом, да и он тоже похоже изрядно возбудился. Около шести Иришка неудачно нырнула с краешка бассейна и наглоталась воды. Откашлявшись, она заявила, что устала, и купаться больше не хочет. Я сказала отцу, что вполне сама справлюсь, и выскользнула из воды, мокрый насквозь купальник, не скрывал теперь совершенно ничего, ни тёмных сосков, ни моей чисто выбритой киски. Отец явно ошалел от такого вида, и когда я посмотрела ему в глаза, я увидела там желание, пусть он немедленно и опустил взор.
- Не уходи папочка, я быстро. - Шепнула я ему о отправилась с Иркой в дом.

Когда я вернулась, отец действительно был всё ещё в бассейне, и снова обжёг меня обожающим взглядом. В его руках появилась бутылка красного вина, которую он видимо достал из бара. Я медленно скользнула в воду. Мы оба молчали, медленно перемещаясь по бассейну, не сокращая и не увеличивая расстояния между друг другом, сближаясь лишь для того, чтобы передать друг другу бутылку с вином. Когда она опустела, я приподнялась чтобы поставить её на плитки, обрамляющие бассейн, но она выскользнула из рук, и ударившись о перила лестницы, разбилась. Инстинктивно шагнув в сторону, я сделала ещё шаг, к лестнице, понимая, что ходить по бассейну полному стекла опасно, и в этот миг почувствовала острую боль в ступне. Тихо вскрикнув я потянулась к ноге, но не удержав равновесия, начала падать. В этот момент я почувствовала на себе сильные руки отца, что подхватили меня. Отец взял меня на руки и вышел из бассейна. Положив меня на расстеленное на траве одеяло, он взял мою ступню и осторожно вынул из неё маленький осколок стекла.
- Ничего страшного, Анж, только маленькая царапина. - Успокоил меня отец, - Сейчас я принесу аптечку и...

Перехватив мой взгляд, он посмотрел на свой стоявший дыбом член. Не теряя времени, я села, обхватила отца обеими руками за шею, и жарко его поцеловала, растворяясь в жаре его тела. На какое-то время он замер, затем даже ответил на мой поцелуй, но затем оторвал меня от себя.
- Что ты делаешь, Анж? - С мольбой в голосе спросил он, - Ты же моя дочь.
- Я хочу тебя Папочка! - Уверенно сказала я, - Хочу уже давно, я люблю тебя, нет не так как дочь отца. Так как женщина любит мужчину.
- Почему? - Искренне удивился он, - Почему ты не можешь найти себе ровесника? Парня?
- Потому что я люблю тебя, Папа! - Едва не плача от нахлынувших чувств ответила я, - Люблю...

Я снова прильнула к нему всем телом, впившись в его губы своими, и он не смог устоять. Отец сдался. Его руки сомкнулись на моей талии. А я гладила его желанное тело, покрывая его поцелуями. Недостаток опыта я с лихвой компенсировала своей страстью. Спустив с отца плавки, я обхватила его окаменевший член и начала медленно его дрочить, утопая в жарких поцелуях папы. Рассудок повис буквально на волоске над пропастью безумия. Его нежные, умелые руки медленно изучали моё тело, скользя по нему уверенными движениями. Когда его пальцы дошли до моей голой киски, я не смогла удержать долгого громкого стона, его пальцы нырнули под полоску тонкой ткани и убедившись в том, что я возбуждена, медленно скользнули внутрь. Но неожиданно отец отдёрнул руку.
- Ты девственна. - Тихо прошептал он мне на ухо, нежно его поцеловав.
- Я берегла себя для тебя. - В тон ему ответила я. - Возьми меня, я больше так не могу, страстно прошептала я, и он послушал меня.

Перевернув меня на живот, отец сказал, чтобы я приподнялась и согнула ноги в коленях, что я и сделала, уперевшись вытянутыми руками в землю.
- Не волнуйся, тебе не будет больно, я знаю, что делаю! - Шепнул мой Папочка.
И он, действительно, знал и поэтому не торопился. Он целовал меня сзади, ласкал мою грудь, проводил по моей киске членом, как бы примериваясь.
- Давай же! - Крикнула я, будучи уже на грани исступления. Мне казалось, если он сейчас не загонит в меня свой член, во мне всё загорится.

Но он не послушал меня, продолжая свои нежные ласки, а я только и могла стонать да извиваться, ожидая, когда он войдёт в меня. Но он не входил, ни на миг не прекращая своих ласк, и я полностью отдалась его рукам, забыв обо всём. Проведя несколько раз членом по моей возбуждённой киске, он погрузил в неё головку члена, и наконец загнал его внутрь меня. Вспыхнувший пучок чувств, которые я при этом испытала, я распутала с трудом. Едва ему стоило войти в меня, как я вскрикнула, нет не от боли, от оргазма, сотрясшего меня всю. Но отец и не думал останавливаться. Медленно, не засовывая свой пенис до конца, он начал разрабатывать мою киску. Отец не соврал, боли я почти что не почувствовала, лишь неизведанное доселе чувство наслаждения... Своим плотно облегающим его член влагалищем, я чувствовала все его движения внутри меня. Теперь отец ускорился, и его орган стал погружаться на полную длину. Сквозь мои сжатые зубы вырывались непроизвольные стоны, остановить которые я была уже не в состоянии. Наклонившись вперёд, отец начал покусывать мою шейку, одновременно лаская мои нежные сиськи, минута таких ласк, и я снова закричала от мощного оргазма, так, что залаяла соседская собака.

Вынув обильно смазанный моими и своими извержениями член, отец толкнул меня, и я послушно легла на спину, широко раздвинув ноги, и он снова вошёл в меня, вызвав новый всплеск удовольствия. В таком положении я начала отвечать на его ласки, задвигавшись навстречу ему. Через три минуты таких ласк, мы оба одновременно кончили, я почувствовала мощную струю раскалённой спермы, выстрелившую в моём влагалище, и снова нахлынули волны дикого оргазма. Крепко обняв друг друга, мы долго кончали, слушая отголоски оргазма в теле друг друга. Ещё около десяти минут мы пролежали на мокром от пота и выделений одеяле, лаская друг друга.
- Тебе было хорошо? - Заботливо спросил Отец.
- Как никогда Папочка. - Искренне ответила я.
- Ты не жалеешь? - вновь спросил он.
- Никогда я не пожалею об этом. - Не задумываясь ответила я и нежно поцеловала его в губы.

Я провела в объятиях отца две незабываемые недели. Мы любили друг друга сутки напролёт, отец забыл про работу, я про школу. Успокаивались мы только пока рядом была Иришка. Но стоило только ей заснуть, или уйти в школу... Каждый раз мы бросались друг на друга так, как будто не трахались по лет десять, не меньше. Но через семнадцать дней, отец сказал, что завтра приезжает мать. И что когда она приедет, мы должны будем остановиться, и больше уже не продолжать этого. И я согласилась. Нашу последнею ночь я наверное не забуду никогда. Столько нежности было этой ночью, столько любви, что она до сих пор живёт в моём сердце. И это действительно оказалась наша последняя ночь. После приехала мать. Она словно что-то почуяла, и чаще начала бывать дома. У меня вскоре появился парень, за которого потом я и вышла замуж. Уж очень он мне напоминал моего любимого папочку.

Сейчас мне уже двадцать восемь лет. У меня замечательный муж и двое детей, Леночка и Павел. Мы часто видимся с родителями. Отец и сейчас выглядит моложе своих лет, и я до сих пор люблю его... После нашей последней ночи, мы не занимались больше сексом, и даже ни разу не обмолвились об этом будучи наедине. Только раз, как-то совсем недавно, он накрыл свою ладонь моей.
- Скажи, Анж, ты помнишь? - Тихо спросил он.
- Помню. Помню, как будто это было вчера. - Тихо ответила я.
- Ты не жалеешь? - Снова спросил он.
- Я жалею, что это закончилось так быстро, и что судьба сделала нас с тобой отцом и доче-рью. - Ответила я - Ведь я до сих пор люблю тебя.

Введение в школах уроков полового воспитания поддерживают 60% россиян - об этом свидетельствуют данные опроса ВЦИОМ. Против сексуального просвещения - лишь 3% опрошенных. Ранее говорить со школьниками о сексе предложила вице-премьер Татьяна Голикова: в частности, она заявила, что нужно рассказывать детям о методах контрацепции. Министр образования Ольга Васильева инициативу Голиковой отмела: «Деликатные темы с ребенком должны обсуждать только родители», - заявила она. Арсений Соболевский объясняет, почему привить половую культуру молодому поколению оказалось так сложно не только в России, но и на Западе, а также вспомнил самые опасные и живучие мифы о сексе и контрацепции.

Тему полового воспитания в школе пытались продвигать еще в эпоху горбачевской перестройки и в лихие 90-е - но безуспешно. На сексуальных просветителей ополчилась и церковь, и пуританские педагоги.Всемирно известный советский и российский сексолог Игорь Кон, с которым автор был знаком лично, рассказывал, как его даже пытались привлечь к суду «за развращение несовершеннолетних». «Развращение» заключалось в том, что сексолог в материалах для просвещения подростков упоминал слово «клитор».Обвинение удалось отклонить вполне логичным аргументом:если подростки не знают, что такое клитор, то это не может их развратить. А если знают, то они уже «развратились» без участия Игоря Кона.

В книге «Проект Россия» на полном серьезе утверждалось, что «ЦРУ убивает Россию путем насаждения полового воспитания»

В последующие годы ради сохранения целомудрия подрастающего поколения в школах сократилиразделы анатомии, где содержались хоть какие-то факты о половой жизни. Некоторые «спасители России» увидели в половом воспитаниичуть ли не угрозу национальной безопасности. В вышедшей несколько лет назад книге «Проект Россия» на полном серьезе утверждалось, что «ЦРУ убивает Россию путем насаждения полового воспитания». Забавно, но то же самое говорили и некоторые патриоты Америки полвека назад. Только вместо ЦРУ им мерещилась «советская угроза». В 1969 году лидер американских ультраправых Роберт Уэлч утверждал, что школьное сексуальное просвещение - это «грязный коммунистический заговор для подрыва духовного здоровья американской молодежи».

Среди людей, которые противятся половому просвещению, самое распространенное возражение звучит так: «А чему тут учить? Куда что засовывать, мы и так знаем! Нас никто этому не учил». Что можно на это ответить? Человек, в отличие от животных, в свои жизненные процессы добавляеткультуру. Ведь о том, что пищу надо класть в рот, а не в ухо, тоже все знают. Тем не менее, существует культура поведения за столом. И этому издавна учат! Никто не удивляется и не спрашивает, зачем это надо. Потому что все понимают: пищу можно поглощать красиво, а можно похабно, как свинья. Точно так же и в интимной сфере, где, как известно, тонкостей и нюансов гораздо больше, чем при трапезе.

В 1964 году у парней на литр крови было 14 миллиграммов тестостерона, а сегодня - уже 18. Это в 3 раза больше, чем у взрослых

«На уроках нужно рассказывать о психологии сексуальной жизни. Чтобы подростки знали, когда интимная жизнь приносит радость. Мальчики часто не понимают, что девочку перед сексом надо готовить: целовать, ласкать, говорить ей какие-то нежные слова. Они же спешат сразу перейти к делу, а потом возмущаются: «Она, корова, ничего не чувствует...», - говорит врач-сексолог, кандидат медицинских наук Александр Полеев . -Даже если у каждой школы мы сегодня поставим трех полицейских и двух служителей церкви, процесс акселерации не замедлится. В 1964 году проводили первое исследование подростков в Москве на наличие полового гормона тестостерона. Тогда у парней его концентрация составляла 14 миллиграммов на литр крови, а сегодня - уже 18. Это много, в три раза больше, чем у взрослых. Если сейчас зрелому мужчине дать 18 миллиграммов тестостерона, он тут же совершит половой акт, неважно, с кем. С каждым годом уровень гормонов у подростков медленно, но растет. Никто не отрицает существование интимной жизни,но при этом почему-то не считают нужным давать в школе хотя бы элементарные знания о ней. Это полное отсутствие логики».

Во все века любовь, семья и сексуальная жизнь были очень важны для любого человека. В древности люди даже обожествляли сексуальную сферу, но потом стали считать ее грязной и порочной. Люди тонут в о кеане порнографии, а сексуальную культуру почти никто не развивает. В мире существует немало музеев эротики, но нет ни одного систематизированного музея истории семьи и сексуальной культуры. Сексуальное просвещение на Западе больше пугает, чем привлекает - уроки, как правило, примитивны и затрагивают только элементарные физиологические процессы, проблемы предохранения от беременности и болезней, а также прививают толерантность к однополым отношениям. М ногие родители часто не знают, что ответить детям на вопрос о рождении. Хотя самое простое - можно назвать уроки полового воспитания Уроками Любви. Такое название приятней для всех: и для школьников, и для родителей и для строгих пуритан, возможно, тоже. Необходимо с детства воспитывать демографическое сознание и внушать, что сохранение этноса и национальной культуры зависит не столько от народных песен и плясок, сколько от любви к своим даже не вовремя зачатым потомкам.

Примитивность полового просвещения на Западе во многом объясняется отсутствием серьезной научной базы и серьезных систематизированных исследований в этой сфере. Это отмечала Джудит Маккей, доктор сексологии, старший советник Всемирной организации здравоохранения в своемдокладе «Сексуальность и сексуальное поведение в современном мире». К сожалению, в современной Европе нет комплексного центра, подобного Институту сексуальных наук Хиршфельда, существовавшему в 20–30 годы в Берлине и уничтоженному Гитлером.В той же Германии единственным научно-лечебным центром является институт сексологии, созданный во Франкфурте на Майне и позднее перенесенный в Гамбург. Весьма символично, что этот научный центр включили в состав психиатрической клиники. Это достаточно красноречиво свидетельствует о том месте, которое отводят там вопросам секса и сексуальной культуры.

В России Институт сексуальной культуры выпустил несколько книг и тихо скончался по причине нулевого финансирования

В России жил и весьма плодотворно работал всемирно известный сексолог Игорь Кон, но специализированных научных центров у нас не было. В 2009 году в Калининграде появился Институт сексуальной культуры и семьи. Однако предложения специалистов создать систематизированный музей истории сексуальной культуры и семьи, учредить соответствующую кафедру в университете и выпустить учебник не нашли должной поддержки. В итоге Институт опубликовал несколько книг, поучаствовал в создании телефильма на РЕН ТВ и тихо скончался по причине нулевого финансирования. В качестве надгробного камня остался лишь сайт sex-prosvet.ru, где можно найти видео ток-шоу о сексуальной культуре и половом просвещении с участием Игоря Кона.

Проблему решаем сто лет

«Сексуальныйпросвет в школах должен начинаться с 12–13 лет. В противном случае мы все больше будем сталкиваться с такими эксцессами, как, например, ранняя беременность. Не редкость, когда этот возраст (деторождения) сегодня составляет 14 лет», - эти слова были написаны красной феминисткой, советской государственной деятельницей, первой в истории женщиной-министром Александрой Коллонтай почти сто лет назад, но до сих пор не потеряли своей актуальности для России - по количеству абортов и ранних беременностей мы сейчас впереди всей планеты. Во Франции на тысячу школьников - 3,5 беременности, в Германии - 5, а в России - 34 случая. Таким печальным результатамкак раз содействует отсутствие полового просвещения.

Например, до сих пор жив миф, что без опасений забеременеть можно заниматься сексом пять дней до месячных и пять дней после. Или другое распространенное заблуждение: от одного раза ничего не будет.Согласно опросам, сегодня более 50% выпускников московских школ имели сексуальный опыт. Дебют происходит чаще всего в старших классах. В Париже, например, средний возраст начала интимной жизни - 13 лет, самый ранний среди стран Европы. В свое время в США потратили $1 млрд на пропаганду полового воздержания среди школьников. Потом провели опрос и выяснили, что возраст начала половой жизни у участников программы 15 лет - точно такой же, как и у тех, кто игнорировал ее. Получается, что миллиард выкинули на ветер- основной инстинкт оказался сильнее лекций.

Хотя официально полового просвещения в России нет, администрации многих продвинутых частных школ приглашают профессоров-сексологов читать лекции. Старшеклассникиотносятся к этим урокам серьезно. На смену сексуальнойдикости должна прийти сексуальная культура. И понятно, что она не придет сама собой - этому надо учить.